их больше и глубже. И постаревшее лицо реб Ноты, уже заранее озабоченного и напряженного в преддверии целого дня тяжелой работы, ждавшей его в родном местечке, сразу же просияло. Оно засветилось теплыми веселыми морщинками, как хмурая тучка — первыми лучами восходящего солнца.
— Доброе утро тебе, Эстерка, дочь моя! Еще так рано, а ты уже встала? Я думал, ты еще спишь.
— Полон дом людей, — сказала Эстерка, ставя на стол поднос. — Перекусите, свекор. На здоровье… Что я хотела сказать? Может быть, мне помочь вам отделаться от общинных заправил?
— Помочь? — задумчиво спросил реб Нота. — М-м-м… Спасибо тебе, Эстерка. Ты же знаешь, сюда придут люди со всяческими горестями на сердце. Со мной они будут разговаривать открыто. А тебя будут стесняться.
— Я имею в виду другое, свекор. В течение того долгого времени, когда вас здесь не было, каждый день ко мне обращались всякие городские товарищества. Им всем я подавала щедро. Конечно, от вашего имени. Во всех своих письмах вы велели мне не скупиться. Теперь я вижу, что все эти типы с красными платками снова здесь. Они готовы снова просить. Лишь бы только дали.
Реб Нот коротко хохотнул:
— Ах, из-за этого ты, Эстерка, так рано встала? Хочешь сберечь мои деньги?.. Не поможет. Такой гость, как я, должен, уезжая, оставлять «отъездное», а приезжая — «приездное»; то же, что берут между отъездом и приездом, в расчет не принимается… Но присядь, Эстерка. Пока я ем, мы еще можем несколько минут поговорить. Я так мало разговаривал вчера с тобой, как-то не получилось.
— Не только синагогальным старостам, — сказала Эстерка, — но и мне самой любопытно послушать, что говорят хасиды, которые завелись в городе, и что говорят о них посланцы Виленского гаона. Кройндл сказала, что они ждут уже тут, у нас дома. Не раз молодчики из хасидской молельни присылали ко мне своих жен. Они были подавлены, жаловались и просили, чтобы я вмешалась, не допустила, чтобы их так обижали. Их не пускают в микву. Банщицы не хотят их обслуживать… Я пару раз заступалась, но через неделю их снова не пускали. Намедни знакомая торговка мясом принесла к нам на кухню телячий бок. В тот же день вечером прибежал запыхавшийся резник и принялся кричать, что это мясо некошерное. Теленка зарезали каким-то негодным ножом. Хасидским ножом… Пришлось бить горшки и миски. Что у них происходит, свекор?
— Ах, — вздохнул реб Нота, — Как будто у евреев мало других бед, надо еще было устроить такую ссору! Никто не смотрит, что дом горит, все радуются, что клопы горят. Такой стыд. Евреек не пускают в микву. Объявляют некошерным мясо забитого по-еврейски скота…
И наверное, чтобы увести разговор от этого не подобающего для обсуждения с женщиной предмета, реб Нота вдруг начал протирать свои очки в золотой оправе и, близоруко щурясь, показал пальцем на портрет Менди, висевший под вышитым мизрехом:
— Как живой!
3
Эстерка посмотрела туда, куда указывал палец свекра. Губы, глаза и красноватые скулы, так хорошо переданные художником на черном фоне портрета, показались ей настолько телесными в утреннем свете, лившемся из окна, что она испугалась и поспешно отвернулась.
— Да, — тихо сказала она, опустив голову, — действительно, как живой. Пока вы отсутствовали, портрет был занавешен. Только позавчера, перед вашим приездом, я велела Кройндл открыть его…
— Велела открыть… — задумчиво повторил реб Нота. — Я не обижаюсь, что ты его держала занавешенным. Я ведь, слава Богу, знаю, что он, да будет земля ему пухом, поломал твою жизнь…
— Ах, не в этом дело…
— Не падай духом. Когда он был жив, у меня тоже были к нему претензии. Я считал, что суть всего нашего еврейства в том, чтобы принять на себя бремя — бремя заповедей, труда, добрых дел. А он — наоборот. Все время только и сбрасывал с себя всё, что имело отношение к какому бы то ни было бремени…
— Да.
— Я собирал, он разбрасывал…
— Так он надо мной смеялся, когда я, бывало, плакала и упрекала его. «Отец зарабатывает, а я трачу; кто-то ведь обязательно должен тратить»… Так он надо мной смеялся.
— Поэтому, Эстерка, я в последние годы малость остыл. Остыл к постоянной погоне за большими заработками, как у Аврома Переца, как у твоего отца реб Мордехая да и у меня самого в прежние годы, до того, как умер Менди. Чего ради так напрягаться? Сегодня ветер так дует, завтра — совсем иначе. Я обратился к делам общественным. Стал заниматься ими намного больше, чем прежде. Занялся заработками всего народа Израиля. Такое богатство навсегда сохранится. Навсегда!
— И тем не менее… — сказала Эстерка и замолчала.
— Что?
— Как бы странно это ни прозвучало, но я должна признаться. В последнее время я тоскую по нему. Я даже не могу вам сказать…
— Ты — по нему? Эстерка! Быть этого не может…
— Но, тем не менее, это так. Он мне снится. Меня к нему тянет. Он разговаривает со мной, мне кажется.
Ноткин был тронут. Он заморгал повлажневшими глазами, глядя через очки на невестку.
— Благодарю тебя, Эстерка, — тепло и тихо заговорил он. — Еврейка всегда остается еврейкой. Как бы ни вел себя ее муж, она остается неизменной.
Какое-то время он стоял, рассматривая кончики своих пальцев, потом его влажные глаза вдруг стали сухими.
— Однако же ты завесила его портрет. Все время, говоришь, что меня здесь не было?
— Не я, — опустила под взглядом реб Ноты глаза Эстерка. — Йосеф… Он попросил… потребовал, чтобы я Держала этот портрет завешенным, либо… совсем сняла его. Вы ведь знаете, что…
— Знаю, слава Богу. Прежде они были с Менди друзьями, а потом он стал ему кровным врагом. Если бы не Менди, то есть… Менди, говорил он, отобрал тебя у него. Ну, а сейчас? Сейчас? Ведь он, если будет на то воля Божья, на тебе скоро женится. Может быть, тогда его сердце оттает. Он мог бы уже простить…
— Ах, вы знаете, свекор, Йосеф… он совсем не такой добрый, как вы думаете. Его сердце оттает еще не скоро. То, что он остался старым холостяком, ожесточило его. Сделало злопамятным…
Реб Нота с удивлением посмотрел на нее.
— Хм… — произнес он полунасмешливо-полусерьезно. — Вот как говорит невеста про своего жениха? За несколько дней до свадьбы…
— Вот так и говорит…
— В сущности, Эстерка, и пусть это останется между нами, ты сама во многом виновата, что его сердце ожесточилось. Виновата не меньше покойного Менди. Когда ты уехала из Петербурга и сказала мне, что не выйдешь замуж