Мякотин, Титов и Волькенштейн как члены партии — не помню какой — выползали из трюма под трубу совещаться. Шептались оживленно и многозначительно смолкали, когда кто-нибудь подходил. Ксюнин в трюме начал издавать на пишущей машинке газету.
18
Буксир подтащил нас к угольщику, и было объявлено всем, всем, всем:
— Должны сами грузить на «Шилку» уголь. Рабо
чих на угольщике нет, на пароходе команды нет. Ес
ли хотите, чтобы пароход двинулся,—грузите уголь.
— Неужели… все должны работать?
— А то как же,— был ответ.
Началась прелюбопытная штука.
Элегантные молодые люди в щегольских костюмчиках смущенно улыбались, показывая, что понимают шутку. Конечно, сейчас, мол, выяснится, что нельзя же заставлять элегантных людей таскать на спине уголь. Ведь это же нелепо! Вздор какой!
— Эй! Выстраивайтесь все на палубе! — закричал
властный голос.—Все мужчины, кроме стариков
и больных.
Элегантные молодые люди оторопели. Растерянно оглянулись. Шутка затянулась слишком долго.
— Ну? Чего же вы тут топчетесь?! — крикнули на
одного из них.—Слышали команду? Лезьте наверх.
Может быть, наверху поймут их элегантность и неспособность…
Палуба быстро наполнялась выстраивающимися в ряды пассажирами.
— Сейчас вам раздадут корзины. Наденьте их на
спину.
Элегантные молодые люди усмехались, чуть-чуть пожимали плечами, точно участвовали в нелепом анекдоте, о котором потом забавно будет порассказать.
Но вот у борта на трапе начался какой-то скандал.
— Позвольте! — кричал кто-то.— На каком же ос
новании вы уклоняетесь?! Человек сильный, здо
ровый…
— Прошу вас оставить меня в покое!
На палубу выбежал кряжистый господин, лет сорока, с дрожавшими от бешенства глазами:
— Прошу немедленно оставить меня в покое!
— Нет, вы сначала скажите, какие у вас основа
ния отказываться от работы, на которую призваны
буквально все?
— Какие основания? — заревел кряжистый госпо
дин.—А такие, что я дворянин и помещик и никогда
в жизни не работал, не работаю и не буду работать.
Ни-ко-гда! Зарубите себе это на носу.
Ропот возмущения всколыхнул толпу.
— Позвольте, но ведь если мы не будем рабо
тать, то пароход не отойдет от берега!
— Мой муж тоже помещик! — пискнуло из толпы.
— Ведь мы же все попадем в лапы к большеви
кам!
— Но при чем же я здесь?! — в бешеном недоуме
нии вопил кряжистый.— Наймите людей, устройтесь
как-нибудь. Мы жили в капиталистическом строе,
в этих убеждениях и я желаю оставаться. А если вам
нравится социалистическая ерунда и труд для всех,
так вылезайте на берег и идите к своим, к большеви
кам. Поняли?
Публика растерялась, замялась.
— Отчасти, гм…—сказал кто-то.
— Но, с другой стороны, нельзя же доставаться
большевикам…
— И почему мы должны работать, а он нет?
— Самосудом бы его! — хрюкнула пролезшая на
палубу старушонка.
— Ну, знаете, господин, вы это бросьте, — урезо
нивал добродушный купец из Нижнего.
— Не задерживать! — вылетел начальнический
окрик.
Белая морская фуражка приблизилась.
— Спускайтесь к угольщику, берите корзины.
К начальству подскочил один из «элегантов» и зашептал, скосив глаза на принципиального дворянина.
Начальство мотнуло головой и спокойно ответило:
— А ну его к черту!
Нагрузка началась.
Длинной вереницей прошли по трапам вверх и вниз почерневшие, закоптевшие грузчики. Все пассажиры вылезли из кают, из трюма, из коридоров смотреть на невиданное зрелище: молодые «эле-ганты» в лакированных башмачках и шелковых носочках, поддерживая затянутыми в желтые перчатки руками тяжелые корзины, тащили уголь.
Они быстро вошли в роль, сплевывали и ругались.
— Гайда, ребята, не задерживай!
«Ребята» в лице «извините, Беркина», плешивого, пузатого, на тонких кривых ногах, отвечали:
— Э-эй-юхнем!
— Чего выпучили глаза? — кричал на зрителей
длинный, как любительская удочка, чтец-деклама
тор.—Заставить бы вас поработать, не стали бы
глаза пучить.
— Смотреть-то они все умеют,—язвил купец из
Нижнего.—А вот ты поработай с наше…
— Г-аботать они не желают,—прокартавил кур
носый лицеист.—А небось есть побегут в пег-вую
голову… Собаки!
Кто-то затянул ерундовую песенку последних дней:
Цыпленок жареный.,
Цыпленок пареный,
Цыпленок тоже хочет жить.
Ешь ананас, Рябчика жуй, День твой последний Приходит, буржуй!
И:
Эх, яблочко, Куды котишься? Попадешь в Чеку, Не воротишься!
Подпевая, с аппетитом поругиваясь, работали вовсю.
«Вот он, Евреиновский театр для себя,—подумала я.— Играют в крючников, и вошли в роль, и увлеклись игрой. И даже видно, кто себе как представляет заданный ему тип».
Вот ползет по трапу пузатый «извините, Беркин». Ноги у него пружинят и заплетаются. Лезет по трапу, как паук по паутине — круглый, с тонкими лапками. Но выражение лица прямо Стеньки Разина, волжского разбойника,—
Размахнись, рука, Раззудись, плечо! Эй ты, гой еси…
и все прочее.
И тащит тяжеленную корзинищу, какую ему без художественного вдохновения ролью и не поднять бы никогда.
Вот какой-то интеллигент с челочкой на лбу.
Шагает понуро, с упорной и горькой усмешкой на устах. Очевидно, ему кажется, что он бурлак, тянет бечевку и растит в груди зерно народного гнева: тащу, мол, тяну, мол, но…
Но настанет по-р-ра И пр-росмется на-р-род!
За ним ползло какое-то чучело в белых гетрах, в тирольской шляпе с перышком, и, растирая замшевой перчаткой черные потеки на щеках, говорило простонародным тоном:
— Э-эх, братцы-парнишки, видно, тянуть нам эту ла… эту ля… эту ламку до конца дней!
Вылез из машинного отделения инженер О. в рабочей блузе, весь в саже.
— Ничего, кажется, наладил. Теперь уже есть
надежда…
Заговорил что-то про лебедку, про подшипники и снова полез в машинное отделение.
И вдруг раздался дикий хрип, вопль, визг, точно сотни козлов, тысячи поросят вырвались из застенка, где с них драли шкуру. Это заревела наша труба. Черный дым валил из нее. Она дышала, вопила, жила. Пароход задрожал, заскрипел рулевой цепью и тихо повернулся.
— Да он задним ходом,—сказал кто-то.
— Идем! Без буксира!
— Спасены-ы-ы!
Около меня стоял Федор Волькенштейн и смотрел в открытое море, куда вольно и быстро уходил большой пароход.
— Это «Кавказ»,—шептал он,—уходит в Кон
стантинополь… Ушел… Ушел…
Он долго смотрел вслед. Потом сказал мне:
— На «Кавказе» увезли моего мальчика. Когда-то
я снова увижу его? Может быть, лет через два
дцать… и он не узнает меня. Может быть, нико
гда.
Вот и мы вышли в море. Стучит винт, тихо дрожит пароход, гремит рулевая цепь. Волны упруго шлепают в правый борт.
Судовая жизнь налаживается. На мостике появился капитан Рябинин, маленький, но стройный, похожий на мальчика кадета. Появился помощник капитана, несколько мичманов, юнги. В машинном отделении инженер О., какие-то машинисты, студенты-технологи. В кочегарке — офицеры.
Пассажиры нежно волновались и умилялись над дружной работой волонтеров. Особенно трогало их самопожертвование офицеров в кочегарке.
— Ведь они прожгли свое платье, и теперь им не
в чем будет выйти на берег.
Устроили комитет, который должен был собрать деньги и вещи для пострадавших.
— Объявим неделю бедноты,—предложил кто-
то.
Но звучало это очень неприятным воспоминанием и было мгновенно отклонено.
— Просто организуем летучие отряды для рекви
зиции белья и платья,—предложил другой.?
Но это было уже совсем отвратительно, и в ответ все завопили:
— Зачем? Это же прямо оскорбительно! Мы до
бровольно отдадим все, что нужно…
— Что долго толковать! Каждый из нас должен
отчислить в пользу офицеров, работающих в коче
гарке, по двести рублей, по две смены белья и по
одному костюму.
— Грандиозно! Чудесно!
— Но… извините, — сказал знакомый голос.
«Ага! „Извините, Беркин"!»
— Извините, но выдавать предметы мы будем не
сегодня,— они там еще, не дай бог, попортятся. Выда
вать мы будем по прибытии в Новороссийск: это
значительно удобнее для обеих сторон. Я правильно
говорю?
— Правильно!
— Правильно! Дельно! — поддержали пассажиры
и разошлись с успокоенными физиономиями.
Впоследствии эта ассигнованная благодарными пассажирами сумма все уменьшалась. В Севастополе стали поговаривать уже только о белье и костюме.