Певец посмотрел на Шаю глазами еще полными слез и восторга, взял завернутую в бумажку стопку медяков, тихо попрощался, и оба они бесшумно вышли.
Ружа все это время стояла в дверях и слушала пенье, едва сдерживаясь, чтобы не прыснуть от смеха.
Как только певцы ушли, она нажала кнопку выключателя, и комнату залил электрический свет.
— Ружа!
— Тебе что-нибудь надо? — спросила она, присаживаясь на подлокотник кресла и прижимаясь к отцу.
— Нет, ничего. Пришли твои гости?
— Да, все здесь.
— Хорошо тебя развлекают? — И он погладил ее по голове.
— Нет, не очень. Даже Мюллер сегодня нудный.
— Зачем же ты их держишь? Мы ведь можем иметь веселых гостей. Хочешь, я скажу Станиславу, пусть поищет. Разве мало в Лодзи веселых людей? Чего ради тебе скучать за собственные деньги? А Высоцкий, что он за человек?
— Он доктор, он совсем особенный, не лодзинский человек, он из аристократической семьи, мать графского рода, гербы у него есть.
— Да только носить их не на чем. Он тебе нравится?
— Пожалуй, да. Он не похож на наших и очень ученый.
— Ученый? — Шая величавым жестом погладил свою бороду и стал слушать внимательней.
— Он написал книгу, за которую какой-то университет в Германии присудил ему золотую медаль.
— Большую?
— Не знаю. — Ружа презрительно пожала плечами.
— Нам нужен будет доктор в лазарет, я бы его взял, если он такой ученый.
— А ты много платишь?
— Плачу хорошо. Но дело не в этом, у него была бы большая практика, и он служил бы в моей фирме, одно это стоит денег. Скажи ему, пусть завтра придет в контору. Я люблю помогать ученым людям.
— Ты сказал Станиславу, чтобы он пригласил к нам Боровецкого?
— Ружа, я тебе говорил, что Боровецкий — человек Бухольца, а я Бухольцу и всему, что с ним связано, желаю всяческих бед. Пусть он обанкротится и пойдет на службу. Из-за этого негодяя, из-за этого шваба, который прикатил к нам в Польшу и на нас нажился, чтоб у него повымерли все до десятого поколения, из-за него я больной хожу, сердце болит, он же вечно меня грабит. А Боровецкий — самый худший из его швабов! — со злобой воскликнул Шая.
— Но он же поляк.
— Да, поляк, хорош поляк! Как начал печатать свои байки, так мне из России половину товара вернули, сказали, дрянь, а вот у Бухольца байка, мол, лучше. И это поляк так поступает! Он всю торговлю портит, он этим дурным хамам делает такие рисунки и краски, что любая графиня не отказалась бы. Почему? Зачем? Сколько я из-за него потерял! И я, и все наши! Сколько из-за него потеряли бедные ткачи! Он сожрал старого Фишбина, сожрал тридцать других фирм. Ты мне о нем не говори, у меня все нутро переворачивается, как вспомню о них. Да он хуже самого худшего немца, с немцем еще можно поторговаться, а он, видишь ли, пан, он аристократ! — И Шая с презрением и ненавистью плюнул.
— Прислать тебе чаю?
— Я поеду пить чай к Станиславу, отвезу Юльке игрушки, которые мне нынче прислали из Парижа.
Ружа поцеловала отца в щеку и ушла.
Шая поднялся, выключил свет — он любил во всем экономию — и начал ходить по комнате в полной темноте.
Он ходил и думал о вечной своей язве — Бухольце.
Он ненавидел Бухольца со всей страстью еврейского фанатизма, ненавидел как фабриканта-соперника, которого ничем не мог одолеть.
Бухольц всегда и везде был первым — именно этого не мог ему простить Шая, который чувствовал себя первым среди лодзинских фабрикантов, был предводителем еврейской мелкоты, окружавшей его рабским преклонением, любовью и почитанием, нищих, загипнотизированных миллионами, что умножались в его руках с быстротой снежной лавины.
Сорок лет тому назад — он хорошо помнил то время, когда Бухольц приближался уже к миллионам, — он, Шая, начинал свой путь в качестве приказчика жалкой лавчонки в Старом Мясте, его обязанностью было зазывать и затаскивать покупателей в лавку, разносить покупки по домам, убирать лавку и тротуар перед ней. Месяц за месяцем выстаивал он на тротуаре, и морозы его морозили, и дожди его мочили, и жара его донимала, и прохожие толкали, почти всегда он был голодный и оборванный, охрипший от зазыванья, без гроша денег и платил ежемесячно рубль за ночлег в жуткой норе еврейских бедняков, каких в городах не счесть.
Потом он вдруг исчез с тротуара, на котором, можно сказать, жил.
После двух лет отсутствия Шая вновь появился на лодзинских улицах, и тогда его никто не узнал.
При нем было немного деньжат, и он начал вести собственное дело.
Тут Шая снисходительно усмехнулся, вспомнив себя в те времена, вспомнив убогую подводу, на которой он развозил товар по окрестным селам, вспомнив своего коня, которого пас на обочинах дороги и на крестьянских полях, и постоянную гнетущую нужду, его мучившую, — ведь он, имея всего пятьдесят рублей капитала, включая подводу и коня, должен был кормить себя, жену и детей.
Потом пошли первые основанные им ткацкие мастерские, тысячи мелких обманов на весе сырья, которое он выдавал ткачам, бравшим работу домой, на замерах тканей, на желудках своем и всей семьи, словом, на всем — пока он не рискнул взять в аренду маленькую заброшенную фабрику.
Когда ж дело пошло, он первый начал рассылать агентов по местечкам, сам не спал, не ел, не жил, только работал и экономил.
Он первый стал продавать в кредит каждому, кто пожелает, и сам начал пользоваться кредитом, меж тем как Бухольц и лодзинские фабриканты-немцы вели расчеты по старинке — на наличные.
Он первый начал производить дешевку, снижая качество лодзинской продукции, которая до того пользовалась доброй славой.
Он почти первый ввел, развил и усовершенствовал систему эксплуатации всех и вся.
После случившегося у него пожара он построил собственную фабрику на тысячу рабочих. Тогда он уже твердо стоял на ногах.
А счастье сопутствовало ему неотступно — десятки, сотни тысяч, миллионы поплыли в его кассы отовсюду: из господских усадеб, из крестьянских хат, из тонувших в грязи местечек, из столиц, из степей, с далеких гор, плыли все более широкими потоками, и Шая рос и крепнул.
Другие теряли состояния, умирали, терпели крах из-за житейских бед и поражений, но Шая стоял прочно — старые фабричные корпуса один за другим горели, на их месте вырастали новые, более внушительные, и с еще большей жадностью высасывали соки из земли, глотали людей, мозги, конкурентов и перерабатывали все это в миллионы для Шаи.
Но Бухольц всегда был сильнее, его Шая не мог перегнать.
По мере того как Шая рос, все мучительней становилось его желание победить Бухольца; каждый рубль, заработанный соперником, Шая считал украденным, отнятым у него, он жил химерической надеждой, что все же перегонит Бухольца, перегонит всех, что придет время и он будет возвышаться над Лодзью, как могучая труба главного машинного отделения его фабрики, гигантский силуэт которой чернел за темным окном, — что он станет королем Лодзи.
Но Бухольц все равно был первым, с ним считалось общественное мнение, его слово было на вес золота, у него искали совета и поддержки во многих важных делах, его товары славились своей маркой, он был окружен почетом, между тем как к Шае люди, ничуть не уступавшие ему в мошенничествах, относились с презрением и ненавистью.
Шая не мог этого понять, ему казалось, что Бухольц отбирает у него не только деньги, но вообще все, что ему дорого, отбирает у него честь властвовать над этим скопищем фабричных труб.
И за это Шая ненавидел его еще сильнее.
Расхаживая по темному кабинету, он смотрел в окно на фабрики, на дома для рабочих, светившиеся, как фонари. Вдруг он остановился, надел очки и устремил взгляд на четвертый этаж дома, стоявшего напротив его дворца, — там в трех ярко освещенных окнах мелькали силуэты людей.
Шая открыл форточку и прислушался.
Тоненький голосок скрипки выводил сентиментальный вальс, ему жалобно вторила виолончель, временами музыка затихала, и тогда шум голосов, громкий смех, звон стаканов и тарелок оглашали тихую улицу.
Там веселились вовсю.
Шая нажал на кнопку электрического звонка.
— Кто там живет? — резко спросил он, указывая лакею на окна.
— Сейчас выясню, милостивый пан.
«Я болен, а они веселятся! На какие деньги веселятся? Откуда у них деньги на веселье?» — с раздражением думал Шая, не в силах оторвать взгляд от окон.
— Дом Е, четвертый этаж, пятьдесят шестая квартира, живет там Эрнест Рамиш, мастер из пятого ткацкого цеха, — быстро доложил лакей.
— Хорошо, пойдешь и скажешь, чтобы они перестали играть, потому что я не могу уснуть, я не желаю, чтобы они развлекались. Вели заложить коляску. Да, наверно, Эрнест Рамиш получает слишком много, раз у него есть деньги на развлечения, — повторял Шая, вбивая себе в память это имя.