чувствами и верой) есть свидетельство некой интеллектуальной раскрепощенности. Подобный скептицизм — от деревенского учителя и адвоката, этих наследников смутного радикализма и агностицизма, отравляющих истоки нашей культуры. В мяснике-поэте я узнаю того безбожника, который, рьяно доказывая, что Бога нет, первым перекрестится, услышав о смерти знакомого… И все же, как говорит Миллз, настоящая проблема и рационального мышления, и идолопоклонства в том, что оба они несостоятельны. Оба они — затуманенные зеркала, которые давно пора протереть. Но невежда ничего ни в том, ни в другом не увидит — даже отражения собственной глупости.
Страждущие уже вышли из бассейна и растираются полотенцами, по-прежнему обратив лица к алтарю, с которого все еще доносятся молитвы и клубится дым от ладана. Чуда, похоже, не произошло, но, если верить моему поэтическому мяснику, эффект службы часто ощущается только через пару дней. Точно святому нужно все обдумать — убедиться в обоснованности предъявленных ему требований.
За стенами храма начинают сгущаться сумерки. Солнце склоняется за горы, медленно погружаясь в море за Тилосом. Небо постепенно, слой за слоем, покрывается приглушенными лиловыми вечерними тонами, свет косо падает на листья деревьев, тени делаются темнее и гуще. Поднимается легкий бриз, он разметает пыль, поднятую смуглыми ногами танцоров, и сносит в сторону дым над кострами с жарящимся мясом. Мы медленно идем по заросшему фиалками склону, такому пышному и розовому в подползающей ночи, снедаемые любопытством, боясь хоть что-то упустить. Теперь танцевальное состязание началось всерьез. Шипящие карбидные лампы заливают меловым белым светом бурый земляной пол, на котором будут состязаться самые лучшие танцоры. Плотная толпа образовала полукруг, почти обступив возвышающийся деревянный помост, над которым видно мученическое лицо Бригадира, с ним рядом толпятся мэры, чиновники и церковники. В долине появились другие хороводы, но этот — главный; подходя, мы слышим, как глашатай выкрикивает название: «Эмбона!», вызывающее аплодисменты и приветственные крики, поскольку танцоры Эмбоны считаются лучшими из лучших на Родосе.
Они вырываются из тени деревьев, причудливо подпрыгивая, — вереница ярко одетых девочек, они кивают, как цирковые пони. Каждая держится за пояс идущей впереди. Ведет их высокий и грациозный молодой человек, на нем белая рубашка и сужающиеся книзу брюки, скроенные наподобие бриджей для верховой езды; он трясет бубном. На девочках высокие сапожки из телячьей кожи, а их темно-синие платья с юбками в складку украшены концентрическими кругами более ярких цветов, оттеняющими их белые блузки и броские сетчатые шапочки. Вереница выбегает на арену своей странной подпрыгивающей походкой под звон бубна. Молодой человек выступает вперед, держа за руку старшую девочку, и, подняв бубен над головой, замирает, напряженный, полный ожидания. Потом он с силой рассекает воздух рукой, и взвивается музыка. Танцоры разбиваются на две шеренги, прежде чем подчиниться ей, и каждая подается то взад, то вперед странным, похожим на движение пилы движением. Это танец «Колыбель». Он исполняется в невероятно быстром темпе — у девочек это хорошо получается, — это один из самых причудливых, хотя, возможно, и не самых красивых греческих танцев, которые я видел: у него странные эллиптические [92] фигуры, из которых складывается танец в целом — качающаяся, как колыбель, джига, а строй танцующих имеет форму полумесяца. Подобное расположение обеспечивает им большую свободу движения и позволяет разрывать цепь и мелкими шаркающими шажками переходить на другую сторону площадки, чтобы начать танец в новом углу. Но во главе цепочки всегда подпрыгивающий, как сатир, и размахивающий бубном молодой человек в мягких высоких сапогах. Над утоптанным земляным полом тоже стали подниматься облачка пыли, и полумесяц танцоров, если смотреть на него из тени под платанами, кажется цветной планетой, вращающейся по своей орбите и окруженной плотной атмосферой.
— Ладно, — говорит Миллз, — пойдем посмотрим, чем там занят старина Гидеон. Я много раз видел суету.
Легко сказать — пойдем. За нами огромная темная толпа, и выбраться не так-то просто. Мы замурованы среди тел. Знатоки следят за танцующими со страстным напряжением, некоторые кивают в такт головой. Танцевальная площадка уже вся покрыта разрастающейся пеленой красноватой пыли, в центре площадки (с сосредоточенными и отстраненными лицами) кружатся танцовщицы, их похожие на цветы тела несет волной музыки, как речные нарциссы. Теплое облако пыли поднялось до верха их сапожек, придавая им призрачный вид богинь, рождающихся из самой земли, и только отчаянные усилия да неземная музыка скрипок, терзающая их, помогают им удержаться на ногах. Лишь ведущий танцор взмывает выше пыльного облака, прыгая и тряся бубном, с гордостью показывая блестящие каблуки. Его козлиные глаза сверкают.
Мне приходит в голову (подобные мысли в Греции настигают часто), что танец — не столько представление, сколько общинный обряд, передача таинственного знания, которое музыкант получил из-под земли. Оно исходит от танцующих ног, выстраивающих пыльный круг, ниточка за ниточкой, как ткущееся полотно; ступень за ступенью, как строящийся город; и темные внешние круги — зрители — постепенно впитывают ритм, который захватывает их простым повторением — наклады-ваясь на сознание, как слои все более волнующего цвета. Танец втягивает толпу, одного за другим, побуждаемых чем-то вроде закона тяготения, согласно которому плод, сорванный осенью ветром, всегда стремится к центру земли. Трепещущий круг танцоров — вот центр, к которому тянется толпа, кровь в жилах бежит все быстрее от музыки, которая сама по себе (кто знает?) есть перевод на язык струн и духовых тех более глубоких мелодий, которые музыкант почерпнул в горестях своей родины и в самой этой земле.
Однако пока мы смотрели на танцы, тьма наступила нешуточная; на западе сосны еще вырисовываются на фоне неба, но еле-еле. Тем счастливым парам, что сейчас лежат на травянистых склонах, должно казаться, будто они смотрят на небо со дна чернильницы, так темна эта синева, помеченная, как шкура леопарда пятнами, жаркими лоскутками огня от огромных связок сухого можжевельника и прутьев, которые зажжены по краю всей долины. Мы идем вдоль кромки темного пространства, Миллз и я, время от времени останавливаясь посмотреть на других танцоров, некоторые пляшут в неверном свете светильников, некоторые при потрескивающих кострах из терновника и хвороста. Здесь повсюду разливается свет — розоватыми озерцами, в которых плывут танцоры, точно они легче воздуха, а розовые облачка пыли, взлетающие вверх из-под их ног, кажутся невесомыми, как пена. И повсюду гул барабанов только еще сильнее подчеркивает гулкое вибрирование самой земли под ногами. А на раскинувшихся рядом чернильных пастбищах движения почти нет, там и мир обособленный, никак не связанный с массовым гипнозом этих танцующих кругов. В кустах, где крестьянские семьи готовятся ко сну, теплятся свечи. Несколько детей, которых уже