в средствах массовой информации островов».
Я ложусь в постель и устраиваюсь поудобнее, чтобы уснуть; но убывающая луна сдвинулась и глядит на меня сквозь не закрытое ставнями окно, так что примерно через два часа я просыпаюсь. Ночь так сияет и так полна ароматами цветов и лиан, что мне не хочется тратить ее на сон. Весть о надвигающемся отъезде превратила меня в скупца. Я одеваюсь и быстро иду через маленький город к больнице. Белая «скорая» припаркована на дорожке, в уродливом каменном вестибюле сонный дежурный санитар клюет носом, освещенный лишь слабой желтоватой лампочкой. Я не беспокою его и, поднявшись на второй этаж, на цыпочках прохожу через длинную палату к кабинету Миллза, расположенному в теневой стороне здания, наискосок от операционной. Я открываю дверь, прохожу через темную комнату на террасу. Она пуста, но, взглянув направо, я вижу тени сидящих за столом — на другой террасе. Сквозь плотные раскидистые кроны сосен, растущих на склоне холма, лунный свет почти не проникает.
Я разворачиваюсь и направляюсь в освещенный коридор и на пороге сталкиваюсь со своим другом. Он очень бледный и уставший, он стаскивает с рук резиновые перчатки.
— У него нет права жить, а он жив, — шепчет он с призрачной улыбкой, развязывая тесемки халата на спине и стягивая маленькую стерильную маску одним ловким плавным движением, выработанным долгой практикой. Откуда-то слева доносится слабое звяканье металла о металл. Я решаю, что в операционной идет какая-то операция, но он берет меня за руку и ведет в конец коридора к маленькой кладовой, там Хлоя, она режет хлеб и мажет его маслом.
— Входите, — шепчет она, и я, шагнув внутрь, сажусь на стул возле раковины.
— Маноли с женой на террасе. Они всё плакали, но теперь оба уснули, — говорит она.
В дверном проеме появляется голова медсестры, Миллз вскакивает и, пробормотав извинения, исчезает за дверью. Я говорю:
— Хлоя, сегодня пришли наши приказы. Мы уезжаем через две недели.
Она поднимает голову с меланхоличным и сонным изяществом, на лице у нее сочувствие. Она очень красива сейчас, с кое-как заколотыми на макушке волосами, без косметики, ее тело так молодо и естественно в этом цветастом кимоно.
— И наш тоже, — наконец говорит она. — Он пришел на прошлой неделе. Нас переводят в Абиссинию. Он не разрешал мне никому говорить, пока не зайдет разговор. Не хотел все сразу нам испортить. Все, что было.
— Гидеон расстроится. Я так и вижу его лицо, когда он узнает новости, — продолжает она. — Скоро у него останется один Хойл.
— Но, — говорю я, — приедут их семьи. Начнется новая жизнь [94].
— Это уже совсем другое, — говорит она с легкой грустью.
Теперь эмалированная тарелка полна бутербродов.
— Возьмите тарелку и побудьте с Маноли, пожалуйста. Я должна помочь Рэю. А они, когда проснутся, будут очень голодны.
Я вхожу в темную комнату и на цыпочках иду на ту террасу, тихонько ставлю тарелку на стол и опускаюсь на пустой стул, стоящий между двумя спящими. Маноли в плетеном кресле похож на восковую фигуру, сидит прямо, только голова его слегка склонилась вправо и рот открыт. Его жена-итальянка спрятала голову под шалью, как птица под крылом. Их сонное дыхание такое мерное и такое мирное. На железном столике — нетронутые стаканы с коньяком.
Сидя между спящими супругами, я чувствую, как меня охватывает ощущение отстраненности, почти покоя, так бывает, когда я один в толпе людей, полностью погруженных в свои собственные дела. Или когда наблюдаю за драмой, которая совершается у меня на глазах, но принять в ней какое-то участие я не могу.
В такие минуты твоя индивидуальность словно обретает большую внятность и значимость; смотришь на дела людские с новой высоты, воспринимая жизнь с большим, хотя и, так сказать, опосредованным пониманием — в то же время оставаясь в стороне от нее.
Сидя между греком Маноли и его женой из Италии, которые, проснувшись, снова обретут смысл жизни, совсем иной, и свет нового дня, я вижу в них не просто людей, а символы. Италия и Греция, если хотите, любовники: Италия — символ домашних дел, страстного стремления к семейной жизни и семейному порядку, это виноградники, разведенные, пядь за пядью, собственными руками, будущие огромные погреба домашнего вина; Италия, которая завоевывает, как жена или нянька, пуская в ход любовные уловки, воздействуя на неодолимую природу. И Греция: прямое, мужественное, дерзкое сознание, присущее архипелагу, полная анархия мыслей, к тому же вечное влияние агностицизма и скудной жизни; Греция, родившаяся для чувственного упоения светом, который, кажется, сияет из самых глубин земли, озаряя эти невозделанные поля, заросшие подснежниками и асфоделями. Мне кажется таким очевидным, что представления этих стран о жизни не конфликтуют, а дополняют друг друга. Какое несчастье, что здесь, среди глыб эгейского камня, островов, сорвавшихся с мастерков Титанов раскаленными докрасна, среди мельниц и источников, свернувшихся в поросших мхом чашах водоемов, эту истину никто не понял, не сделал достоянием всех людей. И Греция, и Италия принадлежат этим священным землям, как мирт и олива. Муж и жена.
А потом я вижу между фигурами спящих умирающего ребенка, и это тоже символ — но чего? Нашего мира, возможно. Поскольку именно ребенок, живущий в каждом из нас, вынужден снова и снова испытывать бесконечные трагедии, вызванные европейским сознанием. Гибель этого ребенка — такова расплата за совокупность наших мирских ошибок. А ведь только с помощью неутраченной детской непосредственности мы могли бы спасти эти утраченные культуры, полные страстной веры.
Далее я мысленно воздвигаю огромную арку над этим маленьким зеленым островом, точнее, над моими спящими друзьями. Над оторванной от мира мраморной богиней в ее музейной нише; над Гидеоном и Хойлом, храпящими среди шелковичных деревьев Трианды; над Хюбером, поворачивающим к берегу в гавани Мандраччо после ночной рыбалки; над Э., мирно почивающей на гостиничной кровати, чувствующей первое дуновение утреннего ветра из Малой Азии, когда он шевелит балконную занавеску; над бароном Бедекером и Христосом, храпящими под соснами в Сорони… все они, сами того не ведая, играют очень важную роль в моей внутренней жизни, а теперь, когда я это написал, навеки станут ее неотъемлемой частью.
Быстро светает, стало гораздо прохладнее; на полосе неба над соснами иссяк лиловатый лунный свет, и она медленно наполняется розовостью близкого восхода. Внезапно я начинаю засыпать — прямо здесь, наедине со своими мыслями. Когда придет Хлоя, какие бы новости ни принесла она от мира заново рожденного солнечного света, я встречу ее сонным молчанием, замерев между двух замерших фигур.