Нет, нет, не к тому зовет его честолюбие. Стать поэтом? Покорнейше благодарю! Честолюбие?
А есть оно у меня — честолюбие?
Он прошелся взад-вперед по комнате, три шага туда, три шага обратно — больше в меблирашке не было места — и остановился перед зеркалом над комодом.
— В чем мое честолюбие? — спросил он себя.
И зеркало, казалось, ответило:
— Если есть в тебе какое иное стремление, чем попросту коптить небо, так это…
Оторопев, он уставился в зеркало. Нет, нет, нет, — молил его взгляд, — не надо, замолчи. Но оно упрямо продолжало:
— Нет уж. Спросил, так выслушай! Если есть в тебе какое стремленье, если есть в тебе честолюбие, так оно вот в чем: ты хочешь остаться в истории своего народа. Не в истории литературы — это безделица. Но в истории народа.
«Я, верно, не в своем рассудке, — подумал Арвид. — Ну, так остается прикинуться, будто я в своем рассудке. Скоро уж девять, пора в газету».
Он надел пальто и шляпу, и взял трость, и вышел.
* * *
Шла осень с ранними сумерками и мокрой чернотой улиц, пронизанной точками фонарей и светлыми квадратами окон…
Однажды вечером в конце ноября Арвид Шернблум возвращался из Оперы к себе в газету. Он немного нервничал: впервые в жизни ему предстояло написать музыкальную рецензию.
Вот как это получилось.
Часа в четыре в тот день он пошел в редакцию за распоряжениями на вечер. Ему надо было обратиться за этим к Маркелю, помощнику главного редактора, но он его не тотчас отыскал и в ожидании принялся насвистывать адажио из «Патетической сонаты» Бетховена, которое отчего-то вертелось у него в голове, покуда он листал свежий выпуск журнала «Урд ог Бильд». Тут в открытых дверях внезапно вырос доктор Донкер, главный редактор — обычно в это время он в редакции не бывал. Это был господин лет сорока, красивый и элегантный, хоть красота его чуть напоминала о вывеске куафера, а элегантность несколько теряла как раз от своей чрезмерности.
— Господин Шернблум! Вы? А кто же насвистывал сейчас Патетическую? — несколько картавя и в нос обратился он к Арвиду.
— Это я! Прошу прощенья!
— Отчего? Это же превосходно! Вы, стало быть, пойдете в Оперу и напишете рецензию. Одна девочка нынче дебютирует в «Фаусте» Маргаритой. Наш музыкальный рецензент нездоров, а я зван на обед. Прощайте!
Когда какое-нибудь несчастное обстоятельство вставало на пути музыкального рецензента, патрон замещал его сам. Доктор Донкер до последнего времени преподавал студентам геологию, писал, по словам Маркеля, латинскими стихами лучше, нежели шведской прозой, и не имел, впрочем, иных интересов, кроме женщин и денег. Писать он, однако же, брался обо всем и сносно писал о чем угодно, хоть о китайской грамоте, по словам того же Маркеля.
Вот так оно и получилось. И кандидат Шернблум задумался над пишущей машинкой.
Он быстро постиг искусство печатать. Это не очень-то сберегает время, когда надо самому придумывать то, что пишешь, но такое бывало не часто: обычные его обязанности состояли в том, чтобы переводить политические статьи из немецких и английских газет, которые «министр иностранных дел» отчеркивал для него синим мелком, и романы с продолжением из «Le Journal», которые другой важный сотрудник отчеркивал красным мелком. И когда речь шла о переводах, он с помощью машинки за полчаса делал то, что иначе отняло б у него часа три, не меньше.
Но ведь теперь надо сочинять самому. И он оставил машинку и склонился над листом белой бумаги.
Маркель бушевал в соседней комнате.
— Ах ты Господи! Сил моих нет! С ума сойти!
Дверь распахнулась, и к Арвиду ворвался Маркель; бледный от бешенства.
— Можешь ты себе представить! Этот черт дал мне честное благородное слово, что поповская статейка не пойдет!
— Какой такой черт? Какой поп?
— Какой черт? Донкер, разумеется! Пастор самого никчемного разбора, из «свободомыслящих», накропал статейку, где, грубо говоря, толкует о том, что верить в Священное писание или там в догмы и во все такое прочее вовсе не обязательно шведскому священнослужителю, а куда важней, мол, то, что у нас слишком мало епископов! У нас их всего двенадцать, а хорошо бы четырнадцать! Сейчас-то малый чересчур молод и невиден и в епископы не метит, но уже загадывает о будущем! Ладно. Корректура попалась мне на глаза, иду к Донкеру. Он поглядел и говорит, что видеть не видал, и слыхом не слыхал ничего о ретивом авторе. И, возможно, не врет…
— Постой, — перебил его Арвид. — Как же так? Как же так статья пошла в типографию, а ни патрон, ни помощник об этом не знали?
— Как? И ты еще спрашиваешь! Ты ведь уже два месяца тут! Лифт, глупец ты эдакий. Лифт в конце коридора, который снует вверх и вниз, — спускает в типографию рукописи и поднимает сюда корректуры. Всякий, кому не лень, может заскочить с улицы, шмыгнуть в коридор, улучить минуту, сунуть в лифт статью и пустить ее вниз, в типографию. Ну а кому наши обычаи не настолько известны, тому достаточно обратиться к какому-нибудь олуху, — ну хоть к тебе! — умолить его о небольшой услуге. А коль скоро статья попадет в типографию, ее поместят. И она увидит свет! Хорошо, я случайно напал на эту пачкотню! И Донкер дал мне честное благородное слово отправить ее в корзину. И вот тем не менее я снова вижу эту прелесть в новой верстке. Читаной! Правленой! Звоню в типографию. Ответ: Донкер час или два назад звонил, чтобы статью непременно поместили! Его позвали на обед, там он встретился с автором или еще с каким-нибудь недоверком, тот убедил его, и вот результат: статья в завтрашнем номере! Верней, не в завтрашнем, ибо как дежурный я могу выбрасывать не идущие к делу материалы. Но она стоит на послезавтра, когда я не дежурю! Ну не свинство, я тебя спрашиваю! Но что ты там написал, дай-ка взглянуть. Я слыхал, Донкер посылал тебя в Оперу…
Он взял исписанный лист и, скользя по нему глазами, продолжал метать громы и молнии:
— Нынешние священнослужители, видно, совсем позабыли стародавний смысл своего призванья. И как же точно сказано пророком Малахеем: «Уста священника должны защищать истину». Заметь себе — защищать. Не распространять же! А тут и Богу хочет служить, и распространять истину. Все вместе! Как можно!
Он смолк и продолжал читать.
Вдруг он просиял.
— Послушай, а ведь это прелесть. Мне надо было взглянуть, как-никак я по причине дальнего родства и полного почти незнакомства с тобой сунул тебя в редакцию и за тебя в ответе. Но ты молодчина! «Голосовые данные фрекен Клархольм поистине превосходны, и тут возможности ее почти неисчерпаемы…» Мм, мм… так-так… «Поведение же ее на сцене выдает дурную подготовку. Маргарита теряет рассудок лишь в тюрьме, фрекен же Клархольм играет безумную чуть не с самого начала. Ее Маргарита будто с самого рожденья помешалась».
— Браво! — сказал Маркель. — Я понятия не имею, как играла фрекен Клархольм. Но людям неприятно, когда кого-то чересчур расхваливают. Тому, на кого сыплются похвалы, их всегда мало, а прочие ему завидуют. Но стоит критику разнести какого-нибудь комедианта или певичку, огорчается только одно лицо, а все прочие рады. Итак — брани! Наша святая обязанность, сколько возможно, дарить радость человекам!
Маркель исчез, но тотчас вернулся.
— Да, еще одно, — сказал он. — Умер старый Стилле…
— Что ты такое говоришь?..
Маркель даже попятился.
— Да что с тобой? Нашел повод убиваться… Он был старый. Все помрем. «Почти все», — как осторожности ради добавил духовник Людовика Четырнадцатого, когда заметил, что черты его величества омрачились…
— Ах, оставь, пожалуйста, — перебил Арвид, — но я не слыхал даже, чтобы он болел. Я немного был с ним знаком.
— Он и не болел. Просто несчастный случай.
— Как так?
— О, Господи! Ну сидел он с приятелями в погребке, распили бутылочку. Потом он отправился домой. А тебе известно, что по нашему благословенному Стокгольму и ныне, в тысяча восемьсот девяносто седьмом году, ходит конка. Лошадки трусили не спеша, и старый Стилле под воздействием винных паров позабыл, что ему уж далеко за шестьдесят, и возьми да прыгни в вагон на ходу. Ну и, разумеется, споткнулся и размозжил себе череп. Это произошло несколько часов назад. А дальше все как по-писаному — санитары, носилки, лазарет, и к десяти часам нам сообщили по телефону, что он умер. Некролог готов, материал был в Северном справочнике, все сверено и подписано. Вот оттиск. Раз ты был с ним знаком, так, может, припишешь несколько строчек, что-нибудь посердечней. Впрочем, как знаешь. И Маркель ушел.
Арвид разглядывал влажную газетную полосу:
«С прискорбием… несчастный случай… Андерс Стилле, известный пейзажист… Родился в 1834 году… учился в Академии художеств в 50-е годы… Медаль в Париже за 1868 год… «Сосны в шхерах после дождя» в Люксембургской галерее… «Сараи в ненастье» в стокгольмском Национальном музее… Чуждый новым теченьям… Последнее время несколько в тени… Скромный и честный мастер… Пользовался всеобщей любовью и уважением… Давно овдовел… Оплакиваемый двумя сыновьями и дочерью…»