газету и положил ее на стол. Наступила глубокая тишина. Профессор встал. — Чего вы все от меня хотите? Я не мог… нет, не мог поступить иначе… Всю жизнь я боролся за дело мира… всю жизнь, и они вместе со мной, вместе со мной… Разве я могу? Разве… Как же так вдруг… как порвать с ними, когда война… в тот час, когда война?.. Истина… что бы вы ни говорили, тактика не может… нет нельзя тактику противопоставлять истине…
Они слушали, застыв на месте. Изабелла и Франсуаза сидели за столом. Мари так и не отходила от телефона, а Кормейль стоял рядом с профессором. Изабелла то сплетала, то расплетала пальцы. Все ясно… Она еще ничего по-настоящему не знала, но уже все было ясно. И она взвешивала последствия этой беды, да, да, беды. Она сплетала и расплетала пальцы.
— Все они… — снова заговорил Жюль Баранже, и слова как будто вырывались из его седой бороды, из самых глубин его души… — все они между собой согласны… как же мне идти против… вдруг вот против них… сразу против всех… Жофре, например, Жофре…
— Жофре, этот червивый гриб? — в бешенстве крикнул Кормейль.
— Пьер! Вы не знаете… в тысяча восемьсот девяносто седьмом… Жофре… для вас это пустой звук, а для меня… как вы не понимаете? Я не могу об этом забыть… И если завтра война… Франция… ведь это нападение на Францию…
— Ах, папа!.. — воскликнула Изабелла. — Тебе надо было выбирать между Жофре и нами, и ты выбрал Жофре!
— Да вы поглядите же на имена… на имена… они мне сказали: пропасть… пропасть между нами… да разве я мог иначе?
— Между «нами»? — повторила Изабелла. — Кто это «мы»? Жофре, ему подобные, ты… А мы кто же?
Вдруг Мари быстро подошла к отцу и обняла его за плечи. — Что бы ты ни сделал… — шепнула она. Но он отвел ее ласковую руку, молча сел на свое место и заплакал. Пьер попятился к двери, взглядом давая понять Франсуазе, что он тут лишний.
— Останьтесь, Кормейль, — проговорила она, — вы совсем не лишний…
Молчание стало нестерпимым. Жюль Баранже это понял и снова заговорил, стал объяснять…
— И не только Жофре… все… пропасть между ними и коммунистами…. Коммунисты вырыли эту пропасть — они одобряют политику русских… если будет война… если завтра будет война… не могу я с этим примириться… с этим союзом…
— Послушайте, вы же прекрасно знаете, что это ложь, — вмешался Пьер. — Никакого союза, никакого военного союза нет… вы ведь знаете, что это ложь…
— Завтра… завтра Франция будет на одной стороне… а Германия и Россия — на другой… Германия и Россия… Пусть коммунисты сделали этот выбор… я… я не могу его сделать… пропасть…
Изабелла резким движением взяла со стола газету и, повернувшись к окну, стала читать. Потом она подняла голову и спросила: — Все равно… как ты мог? Как ты мог это подписать?
— Ты осуждаешь меня, Изабелла… но ты прочти внимательно… мы же не говорим… есть еще средство… мы оставляем русским возможность… сделать шаг к возвращению… Мы только говорим… что Франция, что если завтра на Францию нападут… то, чтобы спасти дело мира… Неужели ты думаешь, что можно спасти дело мира иначе, как в лагере Франции?..
Он окончательно растерялся. Ему хотелось бы думать иначе, но его точно уносило бурей. Трагедия… трагедия старости. Пьер Кормейль, длинный и худой, с большим носом, похожим на клюв, с серебристыми нитями седины на висках, слушал, переминаясь, как всегда, с ноги на ногу; вся кровь бросилась ему в лицо. Он наклонился, взял Баранже за руки, за руку, подписавшую обращение. — Господин Баранже, — сказал он, тяжело дыша, — господин Баранже, вы знаете, как все мы вас любим и чтò значит для нас, для стольких людей в мире ваше имя… как его уважают… так как же вы могли?.. Вы говорите: нельзя спасти дело мира иначе, как в лагере Франции… Согласен. Но где же он, этот лагерь Франции? Там, где мюнхенец Даладье? Там, где Бонне, который по телефону передает в Берлин все, что узнает в совете министров? Где лагерь Франции? Когда единственных противников фашизма преследуют… лишают гражданских свобод, когда закрывают их газеты… избивают на улицах… тогда лагерь Франции, господин Баранже…
— Молчите, Пьер… я должен был подписать, чтобы предотвратить разрыв… может быть, я и совершил ошибку, но я хотел спасти единство республиканцев, как в прошлом… когда мы разоблачали подлоги генерального штаба… Эстергази… спасти единство… сохранить общий язык… и с коммунистами тоже… Вы ошибаетесь, Пьер, дорогой мой, вы ошибаетесь… Подумайте, если поднимется буря… ужасная буря, она все сметет… мир, республику, Францию, вашу партию… все сметет…
Он взмахнул дрожащей рукой. Франсуаза спросила, указывая на газету: — Но когда же, когда ты это подписал?
— Сегодня утром… Я пошел в Лигу… Там были Жофре, Перрен и еще другие… Они уже подписали, все… Они сказали мне: неужели документ появится без вашей подписи?.. Вы, значит, от нас отрекаетесь?.. Тогда и я подписал… Я не думал… Не мог даже предположить… Они, вероятно, сейчас же позвонили в редакцию, чтобы добавили и мое имя… Они поторопились… очень поторопились…
В последних словах прозвучала горечь. Изабелла сказала: — Какое это имеет значение… ты же все-таки подписал, ты подписал…
— Все равно, они поторопились, — повторил он. — Я не мог даже предположить… я думал, что успею… что у меня будет время хотя бы предупредить тебя… и всех вас… а они не дали мне и опомниться!.. — Изабелла вспылила и заговорила гневно, быстро и так невнятно, что можно было разобрать только отдельные слова: «шантаж, социал-демократы…»
Франсуаза тихо сказала Пьеру: — Господин Кормейль… я хотела поговорить с вами наедине… пройдите-ка сюда.
Пьер пошел за нею. Он думал: Орфила предал, Гайяр отступился… разговор с мамой, а теперь и Баранже! Остальные застыли неподвижно, как статисты на сцене, которым не полагается замечать слов и жестов главных героев. Старик думал только о старшей дочери. Он повернулся к ней: — Изабелла, милая моя дочка… я огорчил тебя…
Изабелла сказала, словно была одна и думала вслух: — Отец… Лучше бы мне умереть…
Опять затрещал телефон. Мари посмотрела на аппарат. Никто не взял трубку. Телефон все звонил. У Мари задрожали губы. Она сказала: — Опять кто-нибудь будет требовать