В литературе, по разным причинам, особенно важны для него Сервантес, Шекспир, Свифт, Гете, Мицкевич, Словацкий, Фредро, Стивенсон, По, Конрад, Бодлер, Метерлинк, Ибсен, Уайльд, Выспянский, Стриндберг. Как художник он был воспитан на Боттичелли и Беклине, чтил Ван-Гога и Гогена (и брал уроки у его ученика Слевинского), много значили для него Сезанн, Матисс, Пикассо, Дерен, Брак. Раннее и сильное влияние на образ мыслей Виткевича оказали Шопенгауэр и Ницше, но близки ему и Бжозовский, и Корнелиус. Труды Фабра по энтомологии стали для него не менее важным эстетическим источником, чем «Золотая Ветвь» Фрэзера, «Пол и характер» Вайнингера или психосоматика Кречмера, ярлыки которой он педантично употреблял для обозначения людских пород. Теория Кречмера, устанавливающая связь между типами характера и строением тела, по словам Виткевича, совершила в нем «форменную революцию» и принципиально изменила его отношение к себе и другим. В пору писания «Наркотиков» и «Единственного выхода» Виткаций считал себя «опикниченным шизотимиком», и в этой ассимиляции выражался диктат истории — как он ее себе представлял. По Виткевичу, спокойные, уверенные в себе, приспособленные пикники, склонные к практицизму, все более вытесняют в масштабах мира нервозных, замкнутых, апатичных шизоидов, способных «метафизически» переживать бытие. Психотипология Кречмера идеально стыковалась с историософскими построениями Виткевича, поэтому писатель пропагандировал ее при каждом удобном случае.
Все это и множество прочего оставило след в его произведениях, при знакомстве с которыми то и дело возникают аналогии с сочинениями старших и младших современников, впитавших те же соки культуры: Джойса, Кафки, Чапека, Хаксли, Шпенглера, Гессе, Хайдеггера, Юнга... У них много перекличек из-за общности эпохи, и у каждого немало совпадений с контекстом творчества предшественников, ровесников и потомков. При чтении Виткевича вам вспомнятся и Гоголь, и Щедрин, и Достоевский...
Родство мира Виткация с русской культурой несомненно, эти связи особенно богаты. Эксцентрика и гротеск его сценических текстов сродни атмосфере пародийных пьес Козьмы Пруткова, поэтического театра Блока и Маяковского. Вдохновляющие импульсы мог дать ему русский театр. Ведь именно в годы, когда он жил в России, плодотворно работали Михаил Чехов, Вахтангов, Таиров с его «театрализацией театра», набирала обороты «биомеханика» Мейерхольда, действовали заумный театр Крученых и карнавальные труппы Евреинова (чьи идеи, впрочем, Виткевич не одобрял, как и метод Станиславского).
Для Виткевича имел серьезное значение контакт с русским изобразительным искусством. Можно уверенно предположить, что он общался с художниками, знал манифесты авангарда. Вполне вероятно, что помимо Кандинского, на которого он прямо ссылается, Виткевич столкнулся с творчеством Врубеля, Филонова, Малевича, Кульбина... Возможно воздействие на него всей русской литературы и философской мысли: от «Слова о полку...» до Чехова, от Аввакума до Гурджиева. Его литературному наследию по разным признакам есть параллели у Андреева и Грина, Белого и Хлебникова, у Замятина, Булгакова и Платонова.
«Самое важное в искусстве — чистота формального порядка», — эти слова Хармса мог бы произнести и Виткевич, столь же люто ненавидевший «объективную видимость». Но что с того? Так ли важно — знал ли он Босха и Арто, читал ли Гомера и Брехта? Он использовал традицию культуры как точку отсчета, давая ей свою проблемно-метафорическую трактовку. Но более всего в его творчестве «цитат» из самой реальности. Он вел свою линию: словно жонглировал знаками, но на самом деле — писал «потрохами», добывая прекрасное и неподдельное из собственной души. Главное сделано им самим.
Тексты Виткация читаются как единство. Авторская личность созидательно проявляет себя в раскрытии всеобщей взаимосвязи (в этом отличие речи Виткевича от децентрализованного, внеличностного постмодернистского полилога). Противник «деструктивной работы шакалов дадаизма и сознательных шарлатанов», он издевался над претенциозными имитациями гениальности, ведущими к «неопсевдокретинизму». Множественная включенность в интертекстуальную ткань — признак самобытности его творчества. Воспринимая полноту времен в их взаимопроникновении как поэтическое настоящее художник восстанавливает целостность мира, демонстрирует его неуничтожимость.
Виткевич без умолку говорил всю жизнь, да только мало кто его слышал и мало кто мог с ним говорить как равный. Говорить ему, в общем, было не с кем. Не из-за его холодности и высокомерия, а из-за ясности и честности его взглядов. Истина — вот все, что его интересовало. С такими странниками мало кому по пути, для большинства предпочтительней ограниченность и компромисс. Что было главным в нем и кем он был на самом деле, становится понятней, если вспомнить, что он преклонялся перед музыкой Бетховена — по этому камертону была настроена его индивидуальность. Ему близка бетховенская мысль о том, что «подлинный художник лишен тщеславия, он слишком хорошо понимает, что искусство беспредельно».
«Лучше кончить в прекрасном безумии, чем в серой, нудной банальности и маразме», — для Виткевича это аксиома, как и для его героев. Философия была для него последним бастионом, единственным выходом, тем, без чего жизнь стала бы невыносима. Мысли о самоубийстве неотступно преследовали его. В начале второй мировой войны сам ход событий «обвинил» его в том, что он больше не годится для этого мира. 18 сентября 1939 года Виткевич перерезал себе вены в лесу под селом Озеры на Полесье. Смерть вернула ему свободу.
По завету своего отца, Виткаций «жил в будущем». Не слишком веря собственным теориям и не видя особого смысла в том, чтобы иметь успех. Его писательство подчинено императиву непрерывного движения — той стихии мысли, которая не всегда хочет выразить себя вовне, обрести бытие для других. Наркотик будущего растворен в кровотоке его творчества, не желающего принимать прекрасную форму, противящегося совершенству. И от этого — особая, терпкая речь Виткевича, одного из отчаянных искателей сути. «I have spoken — остальное дело ваше», — выкрикнул он, убегая в будущее. Наше время признало его своим.
Андрей Базилевский
никотин, алкоголь, кокаин, морфий, эфир, пейотль + Appendix
«Однако ж странное в сей книжице материй смешенье»
Генрик Сенкевич. «Огнем и мечом»Поскольку так называемым «свободным творчеством», то бишь так называемым «щебетом птички на ветке», я не смог ничего сделать для общества и народа, я решил после ряда экспериментов публично исповедаться в своих взглядах на наркотики, начиная с самого банального — табака и кончая самым, пожалуй, удивительным — пейотлем (для которого резервирую особое место), — исповедаться, дабы хоть немного помочь силам добра в борьбе с этими ужаснейшими — после нищеты, войны и болезней — врагами человечества. Быть может, и к этой моей работе (из-за специфики тона при произнесении горьких истин) отнесутся юмористически или отрицательно, как и к моей эстетике, философии, сценическим пьесам, с у щ е с т в е н н ы м портретам, прежним композициям и т. п. «свободным творениям». Официально заявляю, что я пишу всерьез, желая сделать наконец нечто непосредственно полезное, а на идиотов и людей бесчестных управы нет, как я имел возможность убедиться в ходе своей достаточно печальной деятельности. Кому-нибудь говорят: «Ты глуп, учись — авось поумнеешь», — ничто не поможет, ибо глупец, как правило, самонадеян, и это, даже если бы он мог поумнеть при усиленной работе, делает для него невозможным выход из замкнутого круга. Скажут мерзавцу: «Нехорошо быть такой сволочью, подумай, исправься», — напрасные речи: мы не понимаем, что большинство подлецов именно сознательно подличают — они знают это за собой и не хотят быть иными, если только в силах эту подловатость пристойно замаскировать. «Можно ли палке п р о с т и т ь, что она — палка?» — говаривал Тадеуш Шимберский, и он был прав.
Когда-то я был fighting man’ом — человеком воинственным par excellence[1]: у меня были идеи, и я хотел за них бороться — но было негде и не с кем. Я отнюдь не изменил своим идеям (Чистая Форма в живописи и в театре, реформа художественной критики), но пришел к убеждению, что они, во всяком случае сегодня, несвоевременны, и может быть, их время вообще уже прошло. Я утверждал еще до войны и выразил это в четвертой части книги «Новые формы в живописи...»: искусство гибнет — это происходит на наших глазах, а потому не имеет значения, будет ли существовать и какова будет художественная критика в моем смысле, то есть формальная. Другое дело если речь идет о литературе не как об искусстве — тут еще есть что сказать, и, возможно, я на эту тему еще выскажусь. В настоящее время я — относительно умиротворенный индивид средних лет, который ни о каких великих подвигах уже не мечтает и хочет лишь как-нибудь дотянуть до конца этой жизни, о которой — по крайней мере до сих пор — я не жалею, несмотря на все поражения и неудачи. Будь что будет. Я только должен подчеркнуть, что данное «сочиненьице» имеет характер в высшей степени личный, а стало быть, в некотором роде посмертный. Это не мания величия и не стремление привлечь к своей персоне (до сих пор никому не нужной) внимание людей, занятых чем-то другим, гораздо более приятным. Но когда пишешь о том, что сам лично пережил, обойти самого себя невозможно. Во всяком случае, здесь будет доступно изложена часть правды обо мне, причем правды, непосредственно полезной для самых широких слоев.