— Яхман, — шепчет она. — Он может…
Яхман встал, он стоит совсем близко за ее спиной, он берет ее за плечи.
— Нет, голубушка, нет! — говорит он. — Этого не будет. Этого с ним не случится.
— Все может случиться…— Она вдруг высвобождается. — Ехали бы вы лучше домой. Только зря деньги за такси платите. В наш дом пришла беда.
Яхман не отвечает. Он ходит по комнате — два шага вперед, два шага назад.
На столе лежит жестяная коробка из-под сигарет со старыми игральными картами, которые так любит Малыш.
— Как, вы сказали, мальчик называет карты? — спрашивает Яхман.
— Какой мальчик?.. Ах да, Малыш! Он зовет их «ка-ка».
— Так не разложить ли вам ка-ка, не погадать ли? — говорит Яхман и улыбается. — Вот увидите, вас ждет совсем не то, что вы предполагали.
— Не надо, — отвечает Овечка. — И так все известно: небольшие деньги в дом, то есть пособие по безработице за ближайшую неделю.
— В данный момент я не особенно при деньгах, — говорит Яхман. — Но марок восемьдесят — девяносто я бы вам охотно дал… я хочу сказать: в долг, — тут же поправляется он. — Заимообразно.
— Это очень любезно с вашей стороны, Яхман, — говорит Овечка. — Нам бы эти деньги пригодились. Только, понимаете, деньгами тут не поможешь. Перебиваться-то мы перебиваемся. Деньгами тут никак не поможешь. Вот работа, немножко надежды — это бы ему помогло. А деньги — нет.
— Вы отказываетесь потому, что я возвращаюсь к вашей свекрови? — спрашивает Яхман и очень задумчиво глядит на Овечку.
— И поэтому тоже, — отвечает Овечка. — Поэтому тоже. Я должна оберегать Ганнеса от всего, что может его расстроить, Яхман. Вы ведь понимаете.
— Понимаю, — говорит Яхман.
— Но главное, — продолжает Овечка, — деньги не помогут. Ну, поживем чуть получше полтора-два месяца, а что от этого изменится? Ничего.
— Быть может, достану ему место, — задумчиво говорит Яхман.
— Ах, господин Яхман, — говорит Овечка. — У вас добрые намерения, только не утруждайте себя больше: уж если снова устраивать Ганнеса на работу, надо устраивать его без лжи и обмана. Он должен избавиться от страха, должен снова почувствовать себя свободным.
— Да…— с огорчением соглашается Яхман. — Если вы и вправду захотели такой роскоши, чтоб без лжи и обмана, тут уж я действительно пас!
— Видите ли, другие воруют здесь дрова, — горячо говорит Овечка, — и, положа руку на сердце, я не нахожу в этом ничего дурного, но я сказала Ганнесу, чтобы он не смел этого делать. Он не должен опускаться, Яхман, не должен! Хоть это-то должно у него остаться. Вы говорите: роскошь, ну что ж, пусть так, но это единственная роскошь, которую мы можем себе позволить, и я за нее крепко держусь и от этого не отступлю, Яхман.
— Голубушка, — говорит Яхман. — Я…
— Вот тут в постельке Малыш, может статься, все опять поправится, и Ганнес опять соберется с силами, у него будет место, работа по душе, он опять станет зарабатывать. И тогда он все время будет думать: ты сам этого добился, ты выдержал! Не в дровах дело, Яхман, и не в законах: что это за законы, если они позволяют безнаказанно издеваться над людьми и грозят тюрьмой за кучку дров, не стоящую трех марок… Плевать мне на такие законы, Яхман, и нисколько мне не стыдно…
— Голубушка…— хочет что-то сказать Яхман.
— Но для Ганнеса это невозможно, — горячо продолжает Овечка. — Он весь в отца, в нем ничего нет от матери. Мама не раз мне рассказывала, каким тюфяком был его отец, и на службе — он возглавлял адвокатскую контору, и все у него должно было сходиться тютелька в тютельку, — и в личной жизни тоже. Как он спешил в тот же вечер уплатить по счету, пришедшему утром. «Если я умру, — говорил он, — а счет окажется неоплаченным, меня могут назвать нечестным человеком». И Ганнес тоже такой же. Так что это вовсе не роскошь, Яхман, это должно остаться при нем, и если он теперь иной раз думает: «Если могут другие, значит, могу и я», — он все равно этого не может. Он должен остаться чистым, и я за этим слежу, Яхман, он не согласится на новое место, если все опять будет построено на обмане.
— Что мне тут еще делать? — спрашивает Яхман. — Чего сидеть? Чего ждать? У вас все в порядке, ваша лавочка работает нормально. Вы правы, голубушка, непогрешимо правы. Еду домой.
Но он не уезжает, он даже не встает со стула, он смотрит на нее большими глазами.
— Сегодня в шесть утра, Овечка, — говорит он, — меня выпустили из каталажки. Отсидел год, голубушка, — говорит он.
— С той ночи, как вы пропали, Яхман, — говорит Овечка, — эта мысль не покидала меня. Не то, что вы уже сели, но что это может случиться. Ведь вы, как бы вам сказать…— Она не находит нужного слова. — Ведь вы такой…
— Разумеется, «такой», — говорит Яхман.
— К тем немногим, кто вам по душе, вы добры, а ко всем прочим, вероятно, очень даже не добры.
— Верно! — подтверждает Яхман. — Вы мне по душе, голубушка.
— И потом, вы любите широко жить, любите деньги, любите, чтобы вокруг вас было весело, у вас без конца новые планы… Ну да это ваше дело. Так вот, когда мама сказала, что вас разыскивает полиция, я сразу поверила этому.
— А вы знаете, кто на меня донес?
— Мама, конечно.
— Верно, мама. Фрау Мари, она же Миа Пиннеберг. Видите ли, голубушка, я немножечко пригульнул на стороне, а мама сущий дьявол, когда ревнует. Впрочем, мама и сама на этом нагрелась — так, пустяки, всего четыре недели.
— И вы все-таки решили вернуться к ней?.. А, понимаю. Вы подходите друг к другу.
— Верно, голубушка. Мы подходим друг другу. Что ни говори, она замечательная женщина. Мне очень нравится, что она такая жадная, такая эгоистичная… Известно ли вам, что у мамы больше тридцати тысяч в банке?
— Неужели больше тридцати тысяч?
— А вы что думали? Мама умна. Мама смотрит вперед, мама думает о старости, мама дорожит своей независимостью. Да, возвращаюсь к ней. Для такого, как я, лучше подруги не сыщешь на жизнь и на смерть, на разбой и на все.
С минуту они молчат, потом Яхман быстро встает и говорит:
— Ну, спокойной ночи. Овечка, я поеду.
— Спокойной ночи, Яхман, желаю вам всяческой удачи. Яхман пожимает плечами.
— Сливки уже сняты, голубушка, когда тебе под пятьдесят. Остается снятое молоко, обрат, бурда. — Некоторое время он молчит, а потом непринужденно спрашивает — Но о вас, конечно, может быть и речи, Овечка?
— Нет, Яхман, — говорит Овечка с самой сердечной улыбкой. — Конечно, не может. Мы с Ганнесом.
— Ну так не беспокойтесь за своего Ганнеса! Он придет. Вот увидите, сейчас придет. Пока, моя Овечка. Может, еще свидимся!
— Свидимся, Яхман, обязательно свидимся! Когда наши дела поправятся. Не забудьте свои чемоданы. Ведь за ними-то вы и пришли…
— За ними, голубушка. Вы правы, как всегда. Непогрешимо правы.
КУСТ СРЕДИ КУСТОВ И СТАРАЯ ЛЮБОВЬ
Овечка вышла в сад проводить Яхмана. Разоспавшемуся шоферу не сразу удалось запустить остывший мотор, они молча стояли возле автомобиля. Потом они еще раз пожали друг другу руки, еще раз попрощались, и некоторое время Овечка еще видела удаляющийся свет фар, слышала шум мотора, и вот уже все тихо и темно вокруг.
Небо ясное, в звездах; слегка подмораживает. Во всем поселке, насколько хватает взгляд, ни огонька, и только позади, в окне их дома, мягко теплится красноватым светом огонек керосиновой лампы.
Овечка стоит в саду. Малыш спит — она ждет? Но чего ей ждать? Последний поезд прошел, Ганнес может приехать только завтра утром, он загулял — и эта чаша не минула ее, ничто ее не минует. Можно идти ложиться спать. Или не спать. Это не важно, ну какое имеет значение, как мы живем.
Овечка не идет в дом. Она все стоит в саду, и что-то в молчании этой ночи бередит ей сердце. В холодной вышине мерцают звезды — ну что ж. Кусты в саду, их собственном и соседском, кажутся плотными сгустками тьмы, соседский дом — словно темная звериная туша.
Ни ветерка, ни звука, ничего; далеко позади, по насыпи, проходит поезд, и оттого здесь кажется еще тише, еще безмолвнее. Но
Овечка знает: она не одна. Здесь в саду, во мраке, есть кто-то еще, стоит, как она, и не шевельнется. Дышит? Нет, не дышит. И все-таки здесь кто-то есть.
Вот сиреневый куст, вот еще сиреневый куст, но с каких это пор между этими сиреневыми кустами что-то стоит?
Овечка делает шаг вперед, сердце так и прыгает у нее в груди, но она спокойно спрашивает
— Милый, это ты?
Сиреневый куст, лишний сиреневый куст, стоит как вкопанный. Потом делает нерешительное движение, и запинающимся, хриплым голосом Ганнес спрашивает
— Он уехал?
— Да, Яхман уехал. Ты долго здесь ждал?
Пиннеберг не отвечает.
Так они молча стоят некоторое время. Овечке хотелось бы видеть, какое лицо у мальчугана, но в темноте ничего не разглядеть. И все же от этой неподвижной фигуры, стоящей напротив, веет какой-то опасностью, чем-то еще более темным, чем сама ночь, чем-то еще более грозным, чем эта непривычная неподвижность человека, которого так хорошо знаешь. Овечка стоит и молчит.