Р о м е к: Чуть что — тут же лекция; с тобой невозможно разговаривать — нахватался немецкой философии и рыгаешь таким жаргоном, что башка от него пухнет — долбишь мне по голове, как тот дятел, и «хвост павлином распускаешь», как говорил Берент. К тебе очень хорошо подходит сказанное Ритой Саччетто об этом закопанском засранце Виткации: «Und wenn er seinen faulen Geist mit Kokain und Alkohol erwärmt, da strahlt der alte Bösewicht mit beraubten Begriffen»[227]. Все твои знания — это немецкие «бухи» и это исчадие мыслительного ада Изя Вендзеевский со своей вечно незавершенной системой. Только обида недостаточно признанного мазилы говорит в тебе, когда ты пытаешься доказать равенство всех видов искусства и чуть ли не превосходство живописи как искусства тихого, несуетного и благодаря утонченности его средств наименее нутряного: такой же удар по органам чувств, как и любой другой. Я наизусть знаю твои коварные, искусственные, неискренние доводы, в основе которых лишь неудовлетворенность собой и зависть.
М а р ц е л и й: Так вот, значит, в чем — не в борьбе понятий и концепций, а во взаимном очернительстве, в стремлении везде найти низкие побуждения — состоит культура наших остряков, забывших, что во французской культуре, несмотря на упрек в антифилософичности, который можно ей бросить, есть нечто большее, чем так называемая легкость и анекдот, от которых — этих товаров, пускаемых в оборот поседевшими в своем деле почтенными хохмачами — уже просто тошнит. А уж наследничков себе воспитали — вы только послушайте разговорчики сегодняшней молодежи — мороз по коже от их уровня. И если бы это действительно были нормальные здоровые скоты, так нет же — по большей части это банда безнадежных хлюпиков, у которых мозговая кора — скандал — похерена и искорежена в общем умственном раздрае, охватившем наш коллективный интеллект, наше несчастное национальное мозговьё.
Р о м е к: Снова фонтан заработал — не мог бы ты поубавить выдачу своей болтовни?
М а р ц е л и й: Что ж, начну с последнего упрека, что это те самые удары каких-то волн или частиц в какой-то, образно говоря, анатомическо-физиологический кимвал. Итак, существует одно отличие в противоположность различиям несущественным: так, несущественным материалом Чистой Формы в музыке являются жизненные ощущения — других вообще нет, — сводимые к так называемым ощущениям нутра, то есть ощущениям внутренних органов, представлениям, воспоминаниям, потребностям, антипатиям, т. е. нутряным ощущениям с добавкой специфических ощущений приятного и неприятного, наслаждения и боли, связанных при этом с ритмами наших органов: легких, сердца, кишок, и со всем хитросплетением специфических половых ощущений — в этом последнем заключено присущее музыкантам пресловутое обольстительство, ну да Бог с ними. Музыкальной теме труднее чисто формально выделить свое значение в восприятии слушателя и творческом процессе композитора и освободиться от сросшегося с ней воедино чувства, в котором преобладает какая-то ностальгия, какое-то неопределенное желание, которое является сутью, некоей основой выраженных в музыке жизненных потрясений, — труднее, чем это бывает по отношению к предмету, нередко связанному с чувственно-нейтральным для зрителя представлением, хотя предмет, несмотря на жизненную нейтральность, может обладать сильным «векторным напряжением» — опять понятие этого засранца, которое не привилось именно потому, что слишком уж оно хорошо. Потому-то общественное мнение — даже чисто музыкальное — считает, что музыка — это самое трудное: так называемые «людишки» не понимают конструкции звуков как таковых, они клюют на эмоциональность звука и ритма именно как таковых, но точь-в-точь как воющий пес, который сильно, по-настоящему волнуется, независимо от ценности исполняемого для него произведения и мастерства исполнителя.
Р о м е к: Стараться умалить значение музыки вообще из-за того, что ее успех несущественен в связи с ее реально воздействующими чувственными элементами, — отнюдь не вершина интеллектуальной честности, о которой вы так любите разглагольствовать — и ты, и твой Изя. Вне сферы так называемой «скверной музыки», с существованием которой ничего не поделать, как и с оглупляющим действием спорта, наряду с тем положительным, что дает он в плане укрепления здоровья, — все монолитно, все однородно и не существует иерархии в среде великих артистов...
М а р ц е л и й: Это все болтовня. Та точка в иерархии, с которой начинаются такие великие артисты, что их сопоставление якобы теряет — якобы, повторю это волшебное слово — всякий смысл, находится в другом месте; это уже портит тот, казалось бы, возвышенный нонсенс, коим является твой тезис, а во-вторых, и немного в связи именно с этим предыдущим фактом, этой самой сферы равновеликости, строго говоря, не существует даже для одного человека, не говоря уже о ее объективном отсутствии. Всегда, невзирая на индивидуальные различия, в том смысле, что «этот велик в этом, а тот — в том», уже само «это» и «то» будет подвергаться оценке, а следовательно, будут подвергаться оценке и их творцы. Это один из тех пошлых нонсенсов, имеющих видимость глубины и логичности, производством которых главным образом и занята художественная критика и которые дают возможность так называемым дилетантам поразглагольствовать с мнимой правильностью о тех предметах, о которых они абсолютно ничего не знают, точно так же, как и большинство критиков и эстетов, не исключая даже самого Хвистека, этого великого логистика.
Р о м е к: Вот, вот, вот — это и есть твоя так называемая болячка, притом соединенная с определенного рода смердячкой. На твоем надгробии будет написано: скончался от хронической смердячки после долгой и продолжительной болезни, от обиды на отечественную критику за непризнание.
М а р ц е л и й: Сказанное тобой — всего лишь пример деморализации, вызванной инсинуационно-личностной полемикой, которую несут в жизнь наши остроумцы и ослоумцы, хотя этот второй, более пошлый тип распространен у нас шире. Никто и не подозревает, насколько они вредоносны, равно как никто не знает, сколько энергии тратится впустую на перемалывание духовного говнеца через радио с громкоговорителями и прочие шумы, не дающие возможности сосредоточиться, а еще — через бридж, сегодня уже в меньшей степени, спорт, танцульки и кино. Слишком поздно спохватятся люди: зло успеет так глубоко пустить корни, что надо будет вырывать его вместе со всеми потрохами.
Р о м е к: Этот великий моралист с носом, начиненным Белой Колдуньей, воистину достоин восхищения как вершина бесстыдства.
М а р ц е л и й: Что ж, демагогический аргумент — это тоже культура нашей полемической атмосферы. Пускать в оборот явную чушь, рассчитывая лишь на глупость полуобразованных масс, чтобы потом пользоваться у них успехом, — для этого надо не уважать ни самого себя, ни своих оппонентов. А ты — как воссоздающий, а не создающий — не понимаешь психики художника-творца, который должен сам сгореть, чтобы родить что-то стоящее. Я эту проблему прочувствовал достаточно глубоко, чтобы иметь право говорить о ней с совершенно чистой совестью.
Р о м е к: «Nobody ask you, sir», she said[228]. Кто тебя просил посвящать себя этой мазне?..
М а р ц е л и й: Говорить так — пошлое свинство. Тебе кажется, что произведения искусства рождаются так же легко и просто, как твоя игра на клавикордах. Ты понятия не имеешь о самом творческом процессе, о возникновении чего-то из ничего.
Р о м е к: Вот именно, что из ничего. Твои концепции — чисто рассудочные, они не являются необходимостью всего естества, как и вообще музыка.
М а р ц е л и й: То-то и оно, что «естество», или куча требухи, является самым большим проклятием музыки, тем, из-за чего она содержит в себе элемент жизненного зла и формальное в ней извращение предполагает наличие некоторой сволочности у ее творцов — здесь это более непосредственно, чем в других искусствах. О свинстве можно писать объективно, и это может быть прекрасной литературой, можно творить демонически-извращенную поэзию, не мараясь ее жизненным элементом, извращенная дьявольская музыка возникает, как, впрочем, и ангельская, непосредственно из самых требухопотрохов артиста, и потому она должна пресытиться их испарениями как таковыми до того, как выпадет в осадок в виде чисто-формальной конструкции.
Р о м е к: Бред! Я уже говорил, что есть такая высота, где все друг другу равны; более того: в сфере абсолютной художественности все виды искусства равны между собой.
М а р ц е л и й (на публику): Полчаса назад он утверждал нечто противоположное: абсолютное превосходство музыкальной абстракции.
Р о м е к: А разве я не мог измениться именно в эту минуту? (В сущности, все именно так и было. Ведь один только Бой, да, может, еще Слонимский никогда не верили в то, что чьи-то взгляды могут измениться по какой-либо иной причине, кроме желания отомстить или ради утилитарных целей — естественное исключение составляли их собственные взгляды, если эти идейные нагромождения вообще можно назвать взглядами.)