Р о м е к: Прекрати, это становится невыносимым! В конце концов я могу согласиться, хотя скрепя сердце и без особой убежденности. Эта теория не является, как часто говаривал один поэт, «denknotwendig»[232], она — свободное, хотя и вполне достоверное решение, то есть, как говорил уже другой тип, «Einfall»[233]...
М а р ц е л и й: Согласен. Определенной произвольности исходных положений нигде, даже в математической логике — помни об этом — устранить не удастся: в философии и эстетике (не знаю, как в математической логике — может, все дело в том, что она вообще является чем-то лишним или, как каждая дисциплина, вынуждена исходить из ряда неопределяемых понятий и недоказанных положений, содержащихся в этих понятиях) это основано на том, что двойственность данных сфер, как и самого первоначального положения вещей, — неотъемлемая часть их сущности. В действительности существует одна сама для себя Единичная Сущность (терминология Изи) и мир, который ею не является, а также — потенциальная возможность различных основных систем — от солипсизма через все уровни идеализма вплоть до реализма, в котором заключена истина, а далее идет реизм, и круг замыкается: в искусстве есть форма с метафизическим содержанием и собственно содержание в житейском смысле, то есть несущественное, но неизбежное обмазывание даже самого чистого искусства жизнью. Величие художника состоит в таком преодолении жизни, чтобы не впасть в выдуманную холодным умом формальную абстракцию; так же и величие в литературе зависит от того, как преодолеваются обычные житейские воззрения, а не от отражения жизни, или того, чтобы оставаться в границах ее (идущего от повседневности) понимания.
Р о м е к: Ты что, решил всю лекцию сразу толкнуть? Точно немецкий трактат читаешь.
М а р ц е л и й: Ты только не пытайся выглядеть большим ослом, чем ты есть на самом деле, как это часто у нас делают литераторы, дабы снискать популярность. Тебе хочется, чтобы все говорилось с французским остроумием и легкостью, так, чтобы это мог понять первый встречный недоумок, любой из читателей «Литературных ведомостей», да еще поаплодировал бы и признал бы это гениальным, потому что до него дошло, он понял.
Р о м е к: Как все это скучно.
М а р ц е л и й: А упрек в «жонглировании стопудовыми гирями» — пустая фраза. В форме анекдота всего не скажешь, чтобы любая шваль тебя тут же поняла, потому что сама тема иногда требует ужесточения терминологии и может оказаться трудной. В этом состоит основная ошибка разных там Хвистеков, Боев и им подобных, но меньшего калибра, популярщиков, ставшая причиной нашей столь глубокой интеллектуальной — обращаю внимание — деморализации. Все диву даются, что философия и критика могут быть такими простыми, а лучше сказать — мелкими, и не видят, что ни от критики, ни от философии уже ничего не осталось, а все потому, что они стремились нравиться ленивой и умственно вонючей черни. Осталась календарная заметочка о сплющенных par force[234] проблемах и о такой жизни, какой ее каждый дурак и так знает.
Р о м е к: Хорошо, хорошо, только ты лучше скажи, почему в живописи был возможен блеф в таких масштабах, блеф, основанный на абсолютном незнании, — разве нечто подобное было бы возможно в музыке или даже в поэзии? Разве одно это не является доказательством более низкого положения живописи по отношению к другим искусствам?
М а р ц е л и й: Любой вопрос можно задать в такой форме, которая не подразумевала бы, что у вопрошающего есть желание обязательно сделать гадость. А для тебя ведь именно это главное, а не истина. Твоя цель — что называется, «задать по первое число» или «срезать», чтобы глупая толпа загудела: «Эк он его срезал». Не об истине, не об идее идут у нас все литературные, а иногда и философские дискуссии. Укокошить оппонента — вот цель, оправдывающая любые средства, при постоянном расчете на безграмотность и низкий моральный уровень прислушивающейся к дискуссиям черни. Когда я говорю «чернь», то имею в виду как медвежатников и альфонсов, так и неинтеллигентных князей, графов, профессоров и сановников. Перед умом или глупостью воистину исчезают все сословные и должностные различия.
Р о м е к: Говори о блефе — хватит отклонений от темы. Твое постоянное морализаторство просто невыносимо. Ты всегда кем-то недоволен, всегда критикуешь. Для наших скромных условий у тебя слишком большие требования — тебе следует сменить среду.
М а р ц е л и й: Если бы мы постоянно не повышали наших запросов, мы так и остались бы кучей скотов в одной и той же точке развития, и во-вторых, я не заключал с тобой никакого пакта о неотступлении от темы (мы совершенно свободно ведем беседу), но могу. Итак, что касается блефа, дело обстоит так: как я уже говорил, каждый вид искусства имеет индивидуальные особенности, кроме того общего в отражении сути бытия, что заставляет нас называть картину, поэму, статую и симфонию искусством, хотя мало кто знает почему. Я хорошо понимаю, что ссылка на коммонсенс, или общемудр, ценным аргументом в принципе не является, но здесь она, кажется, к месту, потому что мы должны считаться со сложившимся от веку, с самых начал человечества порядком вещей. Так вот, прежде всего — в теории музыкальной композиции нет того количества чисто технической, материальной работы, в плане мануальных навыков, какого требует обучение живописи, то есть — абсолютной координации глаза и фантазии с рукой и материалом.
Р о м е к: Ошибаешься, работа — колоссальная, причем, по существу, она затрагивает саму музыку как таковую, а не вопрос овладения средствами, пропастью отделенными от самой музыки, как у вас в живописи.
М а р ц е л и й: Отчасти ты прав — эти различия берут начало в колоссальной разнице, существующей между формальными структурами, по сути — одна оперирует временем, другая — пространством. Но несмотря на различия, общая эстетика может дать некоторые, существующие вне этих различий принципы, общие и для Времени и для Пространства, аналогично тому, как Уайтхед оперирует общим понятием экстенсии — протяженности ни временной, ни пространственной.
М а р к и з (смеется, щеря зубы): O yes, Whitehead — for instance[235] — его дедукция прямизны вообще из времени...
Р о м е к: Если кто еще хоть раз помянет этого жуткого мудреца — убегу. Одного его не выношу — уж лучше Кант в оригинале. Говори о блефе — страшная проблема, погубившая все новое искусство, — только музыка вышла из этого смерча победительницей.
М а р ц е л и й: Но скоро и ей конец, как и всему художественному творчеству, только наступит он несколько иначе и в совсем несущественном ответвлении этого творчества, а не в моем несчастном искусстве, высоты которого в известном смысле предопределяют наличие еще худших низин в другом. Вспомни-ка, что произведение живописи и скульптуры — это одно и что с XVIII века искусство безумно демократизировалось — настоящих произведений и настоящих творцов так же мало, как и в других видах искусства. Неужто тебе захочется произведений эдакого мелкокалиберного Шопенчика, если за ту же цену можно получить оригинал, или, может, ты захочешь слушать в концерте пусть даже хорошего, но подражателя, имея возможность послушать оригинал? Музыка — воспроизводима, а живопись — нет, и только лишь поэтому те, кто абсолютно не понимает ни Боттичелли, ни Пикассо, собак вешают на новое искусство и радуются, что это, как они говорят, вранье кончилось. Искусство вообще закончилось, а с ним, в связи с экономическо-метафизическим кризисом, и вранье. Даже самая совершенная репродукция — уже не то. Снобизм маленького человечка заставлял его, подобно сильным мира сего, собирать галерею оригиналов; и у великих моголов нового искусства возникла масса подражателей только потому, что требовалось составить эти коллекции.
Р о м е к: Это внешне-снобистско-экономическая сторона вопроса. Уясни его суть: ведь не только потому возникли подражатели, что картина — что-то уникальное. Легкость подражания — вот причина, в музыке такого нет. Современный композитор должен поглотить во сто раз больше знаний, чтобы свой предвзрывной хаос, эту музыкальную праматерию — вроде лягушачьей и змеиной праматерии в пейотлевых видениях, из которой возникают конкретные лягушки и змеи, — разбить, поделить на части, тематизировать, ритмизовать, гармонизировать и, наконец, сотворить из этого музыкально понятный символизм; здесь нужен безумный интеллектуально-музыкальный труд, это как математика...
М а р ц е л и й: Ты только мне не повторяй этого бреда недоумков о музыке и математике. Математика — это открытие и выдвижение общих — понимаешь, дурья башка? — о б щ и х законов, правящих миром чистого множества, а музыка — к о м б и н и р о в а н и е конкретных элементов, то есть звуков и ритмов (и неважно, что они сводимы к количественным соотношениям), с целью получить именно такое, а не другое индивидуальное, одномоментное, уникальное в своем роде целое. Этот процесс не имеет ничего общего с синтезом, с существенной понятийной работой абстрактного обобщения, он ничуть не выше орнаментальной инвенции и формального построения картины: здесь имеют место различия в уровне и в качестве элементов, а там — между математическим и вообще обобщающим творчеством, с одной стороны, и положением дел в области искусства — с другой; между ними лежит пропасть качественного различия. Я решительно протестую против того, чтобы людям искусства предоставлять степень доктора философии. Что общего имеет художественный интеллект с понятийным? Что в нем есть, так это только сила, контролирующая взрыв, даже чисто понятийной работы там нет. Примерно то же самое, как если бы кто стал сравнивать изобретение паровой машины с открытием, например, законов соотношения давления и температуры. Следует различать сущность интеллектуального творчества, заключающуюся в открытии общих законов, и единомоментное комбинирование неких элементов в соответствии с безразлично какой, но единой концепцией. Этого не могут понять умственные разгильдяи, но что они вообще в состоянии понять? Это говорю я; я — человек искусства.