Потом в темноте я вновь увидел труп Гуидо и навсегда застывшее на его лице удивление по поводу того, что он уже там, бездыханный. Испугавшись, я поднял голову. Чем смотреть в темноту, уж лучше опровергать обвинения Ады, которые, я ведь знал, были несправедливы.
Она продолжала говорить обо мне и о Гуидо.
— И ты, бедный Дзено, продолжал жить рядом с ним, ненавидя его и сам этого не зная. Делая ему добро, ты делал его из любви ко мне. Это не могло продолжаться долго! Это должно было кончиться так! Однажды я было поверила в то, что сумею воспользоваться любовью, которую, я знала, ты ко мне питал, чтобы окружить его заботой, в которой он так нуждался. Но ему не могли помочь те, кто его не любил, а среди нас его не любил никто.
— Что я мог еще для него сделать? — спросил я и заплакал горючими слезами, чтобы дать почувствовать и ей и себе самому свою полную невиновность. Слезы иногда заменяют крик. Я не хотел кричать и поэтому не был уверен, что мне следует говорить. Но мне надо было как-то ее разубедить — и вот я заплакал.
— Спасти его, дорогой брат! Я, ты, мы все должны были его спасти. Я была с ним рядом и не смогла этого сделать, оттого что не любила его по-настоящему, а ты так и остался вдали от него, ты отсутствовал, все время отсутствовал, покуда его не похоронили. Вот тогда ты появился — спокойный, вооруженный всем своим сочувствием. Но до этого ты о нем не подумал! А ведь он оставался с тобой до самого вечера. И если бы ты действительно о нем беспокоился, ты мог бы догадаться, что должно произойти что-то очень серьезное.
Слезы мешали мне говорить, но я пробормотал что-то насчет того, что предыдущую ночь Гуидо провел на болоте, развлекаясь охотой, так что никто на свете не мог бы догадаться, на что он собирается употребить следующую!
— Ему была необходима охота, необходима, — упрекнула она меня уже во весь голос. И потом, словно усилие, сделанное ею при этом выкрике, оказалось для нее чрезмерным, внезапно рухнула на пол, лишившись чувств.
Помню, что некоторое время я колебался — звать ли синьору Мальфенти. Мне казалось, что этот обморок мог обнаружить перед всеми кое-что из того, что она мне сказала.
Прибежали синьора Мальфенти и Альберта. Поднимая Аду, синьора Мальфенти спросила:
— Она что, говорила с тобой об этих проклятых биржевых операциях? — и потом: — Это уже второй обморок за сегодня!
Она попросила меня на минутку выйти, и я вышел в коридор и стал ждать, позовут ли меня обратно, или велят уйти. Ожидая, я готовился к заключительному объяснению с Адой.
Она упустила из виду то, что несчастье наверняка не произошло бы, если бы все было сделано так, как предлагал я. Стоит мне это ей сказать, как она сразу же согласится, что была ко мне несправедлива.
Вскоре ко мне вышла синьора Мальфенти и сказала, что Ада пришла в себя и хочет со мной попрощаться. Ада лежала на диване, на котором до этого сидел я. При виде меня она заплакала, и это были первые ее слезы, которые я видел. Она протянула мне свою маленькую руку, влажную от пота:
— Прощай, дорогой Дзено! Прошу тебя, помни об этом! Помни всегда! Не забывай этого!
Вмешалась синьора Мальфенти, спрашивая, что я должен помнить, и я сказал, что Ада желает, чтобы мы ликвидировали все дела Гуидо на бирже. Я покраснел, говоря эту ложь, ибо боялся разоблачения со стороны Ады. Но вместо этого она вдруг закричала:
— Да! да! Все должно быть ликвидировано! Я не хочу больше слышать об этой проклятой бирже.
Она снова побледнела, и, желая ее успокоить, синьора Мальфенти пообещала, что все тотчас же будет сделано так, как она желает.
Потом синьора Мальфенти проводила меня до дверей и попросила не торопить события: пускай сначала я сделаю все, что считаю нужным для пользы дела. Но я ответил, что больше в себя не верю. Риск был слишком велик, и я не мог больше себе позволить так обращаться с чужими деньгами. И в биржевую игру я больше не верил: во всяком случае, у меня не было прежней уверенности в том, что, обдумывая ходы, я могу как-то регулировать происходящее. Так что я должен был ликвидировать все прямо сейчас, удовольствовавшись тем, что сумел получить.
Я не стал пересказывать Аугусте то, что сказала мне Ада. К чему было ее огорчать? Но ее слова, наверное, именно потому, что я никому их не передал, продолжали звучать у меня в ушах долгие годы. И вот сейчас они снова звучат в моей душе. Я до сих пор часто о них думаю. Я не могу сказать, что любил Гуидо, но ведь это только потому, что он был очень странным человеком. Однако держал я себя с ним по-братски и помогал ему как мог. Так что упреков Ады я все-таки не заслужил.
С ней мне больше ни разу не удалось остаться наедине. Она не испытывала потребности сказать мне что-либо еще, а я не осмелился ни на какое объяснение, может быть, потому, что не хотел растравлять ее рану.
На бирже все кончилось так, как я и ожидал, и отцу Гуидо, уже получившему первую нашу телеграмму, извещавшую его о потере всего состояния, было, конечно, приятно узнать, что оно наполовину цело. Дело моих рук, правда, оно не доставило мне того удовольствия, на которое я рассчитывал.
Ада до самого своего отъезда в Буэнос-Айрес, куда она ехала вместе с детьми, держалась со мной очень дружески. Ей нравилось бывать в нашем с Аугустой обществе. И иногда я даже думал, что те ее слова породил взрыв отчаяния, доведший ее буквально до безумия, а сейчас она о них даже не помнит. Но однажды, когда у нас зашла речь о Гуидо, она в двух словах повторила все то, что сказала мне в тот день:
— Бедный, его никто не любил.
Перед тем как взойти на палубу, Ада, держа на руках слегка занемогшего ребенка, поцеловала меня. Потом, выбрав момент, когда около нас никого не было, сказала:
— Прощай, Дзено, прощай, брат. Я всегда буду помнить, что недостаточно его любила. И ты должен это знать. Я охотно покидаю свою страну. Мне кажется, что я убегаю от угрызений совести.
Я упрекнул ее за то, что она так отчаивается. Я сказал, что она была прекрасной женой, я могу это подтвердить. Не знаю, удалось ли мне ее убедить. Она ничего мне больше не сказала, так как ей помешали слезы. Потом, много позже я понял, что этими словами она, уже прощаясь, хотела возобновить свои упреки. Но я-то знаю, что она была ко мне несправедлива. Я уверен, что могу не упрекать себя за то, что плохо относился к Гуидо.
День был туманный и пасмурный. Казалось, все небо заволокла одна огромная, хотя и ничем не угрожавшая туча. Из порта пытался выйти на веслах большой баркас, паруса которого безжизненно обвисли на мачтах. Гребцов было всего двое, и частыми гребками они едва приводили в движение тяжелую лодку. Может, в открытом море им еще и удастся поймать подходящий ветер.
Ада с верхней палубы корабля махала нам платком. Потом повернулась к нам спиной. Она, конечно, глядела в сторону Сант-Анны, туда, где покоился Гуидо. Ее элегантная фигурка делалась все стройнее по мере того, как она от нас удалялась. Слезы застлали мне глаза. Вот она и уехала, и теперь уже никогда не смогу я доказать ей свою невиновность.
3 мая 1915 г.
С психоанализом покончено. Целых полгода я усердно им лечился, а чувствую себя хуже, чем раньше. Доктору я еще не отказал, но мое решение бесповоротно. Вчера я послал ему сказать, что я занят; пускай подождет несколько дней. Если б я был вполне уверен, что не поддамся раздражению и просто над ним посмеюсь, я бы, пожалуй, заставил себя к нему пойти. Но боюсь, что мне захочется его прибить.
В нашем городе, с тех пор как разразилась война, стало еще тоскливее, чем прежде, и вот, чтобы занять себя чем-то вместо психоанализа, я вновь сажусь за дорогие мне страницы. Уже год, как я не написал в своей тетради ни строчки, послушный в этом, как и во всем остальном, указаниям врача, который требовал, чтобы в период лечения я сосредоточивался на своих воспоминаниях только в его присутствии, потому что сосредоточение без его контроля только укрепит те тормоза, которые мешают мне быть непосредственным и чистосердечным. Но последнее время я чувствую себя больным и расстроенным еще более, чем обычно, и мне кажется, что если я снова начну писать, это поможет мне излечиться от болезни, возникшей в результате лечения. Во всяком случае, я уверен, что это верный способ вернуть значительность прошлому, которое уже не причиняет страданий, и заставить течь быстрее мрачное настоящее.
Я с таким доверием относился к доктору, что, когда он объявил о моем выздоровлении, я безоговорочно поверил ему, а не боли, которая продолжала терзать меня по-прежнему. Я говорил ей: «Нет, нет, это не ты!» Но теперь сомневаться не приходится: это она! Кости ног у меня превратились в вибрирующие зубья, которые раздирают мне плоть и мускулы.
Но как раз это не так уж и важно, и не из-за этого я бросаю лечение. Если бы часы, которые я проводил, сосредоточившись, в обществе доктора, по-прежнему приносили мне интересные открытия и ощущения, я бы от них не отказался, а если бы и отказался, то не раньше, чем кончится война, которая лишает меня возможности заниматься чем-либо другим. Но сейчас, когда я уже знаю все, а именно, что речь идет всего лишь об иллюзии, дурацком трюке, способном взволновать разве что какую-нибудь истеричную старушку, — как могу я выносить общество этого смешного господина, с этим его взглядом, претендующим на проницательность, с этой его самонадеянностью, позволяющей ему группировать все на свете явления вокруг своей великой теории! Я употреблю все свое свободное время на то, чтобы писать. Я опишу всю историю своего лечения, ничего не опуская, — откровенничанью моему с доктором пришел конец, и теперь я могу свободно вздохнуть. Никто больше не требует от меня никаких усилий. Я не должен ни заставлять себя верить, ни притворяться, что верю. Именно для того, чтобы скрыть от доктора свои истинные мысли, я считал необходимым относиться к нему с самой рабской почтительностью, а он пользовался этим и, что ни день, преподносил мне одну небылицу за другой. Лечение мое должно было вот-вот закончиться, потому что наконец-то выяснилось, чем я болен. Это была та самая болезнь, которую покойник Софокл некогда обнаружил у бедного Эдипа: я любил свою мать и хотел убить своего отца.