Затем мы переехали из дома на 2-й улице в другой, побольше, который находился на улице H между 6-й и 7-й улицами. Это был новый мир, гораздо шире прежнего.
Железная дорога, полузасохший пруд, пустырь с четырьмя большими смоковницами и школа составляли его достопримечательности. На дамбе, что шла вокруг пруда, был запасной путь железной дороги со стрелкой, и я часто наблюдал, как там маневрировали товарные поезда. Наблюдая за ними, я задавался вопросом, откуда они приходят. В отличие от пароходов вагоны поездов говорили мне о далёких городах, обо всём мире. В моём сознании, когда весь мир для меня заключался во 2-й улице, пароходы просто сновали вверх и вниз по реке подобно тому, как я вертелся на доске от стола, но поезда с улицы H откуда-то приходили и куда-то отправлялись. Куда же? Читать я ещё не умел, но иногда на товарных вагонах лежал ещё свежий снег, который был для меня чудом. Во всех моих книжках были картинки со снегом, салазками и лыжами, покрытыми сверкающей белизной домами с выступающими из темноты освещёнными окнами. Но всё это было не для меня. Если мне когда-либо и доводилось видеть снег, то это был снег на вершинах далёких, далёких гор, что были видны из окна моего класса в школе. Значит поезда, покрытые снегом, приходили из далёкого далёка, из-за гор, и мне хотелось знать, что же это такое - далёкое далёко. Мне изредка рассказывали о нём, и я помню, как сидел у железной дороги, пытаясь составить из обрывков тех сведений, что мнеперепадали, представление о внешнем мире. Я пропадал там до тех пор, пока меня вдруг резко не звали домой и спрашивали, чего это ради я пялю глаза на эти вагоны. Взрослые ведь не понимают человека.
Они не могли понять прелести того "вонючего старого болота, которое давно пора засыпать" (сейчас, кстати, уже засыпанного). Для меня же пруд был пустынным местом, полным таинственности и приключений. Иногда он наполнялся водой, и тогда с помощью рогатки я мог там охотиться на каких-то птиц, похожих на куропаток.
Иногда он почти пересыхал и, конечно же, страшно вонял. Ну и что ж такого?
Вместе с другими ребятами я играл в разведчиков и индейцев, шныряя среди кустов по извилистым тропинкам, протоптанным мастеровыми, ходившими через болото на работу в железнодорожные мастерские.
Пустырь, где росли смоковницы, был рядом с нашим домом; и там, среди ветвей, я строил себе настил, на котором затем выстроил маленький домик. Это была эпоха моей нецивилизованной жизни, через которую ребёнок должен прорваться, зубами и ногтями, сам, ведя за собой всё племя. И там, в нашей самодельной хижине среди ветвей смоковницы, где мы чувствовали себя сродни обезьянам, я узнал, откуда берутся дети.
Родители, кажется, не помнят и не имеют никакого понятия о том, как рано ребёнок начинается задаваться этим вопросом. Мне было около шести лет, когда я построил ту хижину, которая служила мне и вигвамом, и тайником. Это было надёжное место, где можно было прятаться от мира, раскинувшегося внизу, и наблюдать за ним.
Оттуда можно было наблюдать собак и кошек, птиц, цыплят, а иногда и людей. Это было великолепно: наблюдать за ними, не подозревающими того, что я, шпион, индеец, армейский разведчик вижу всё, что они делают. Досадно было лишь оттого, что они никогда не делали ничего особенного, да и сам я ничего такого не делал.
Мне уж становилось скучно там, как однажды большой мальчик, лет восьми-девяти, появился вдруг под моим деревом в поисках винных ягод. Он заметил мою хижину, затем увидел мои настороженные глаза.
- Чем это ты там занимаешься? - спросил он.
- Ничем, - буркнул я.
Он забрался на дерево, влез в мою хижину, оглядел её, одобрительно качая головой, затем уставился на меня. Я съёжился под этим взглядом. Не знаю почему, но в его взглядебыло что-то странное, гадкое и тревожное. Он ободрил меня, и когда я отошёл и успокоился в этой тёмной, тесной, скрытой ото всех хижине, он стал рассказывать мне, откуда берутся дети и показывать мне это. Всё это было так извращённо и беспомощно, грязно и возбуждающе: просто ужасно. Когда мы соскользнули вниз на чистую, залитую солнцем песчаную землю, я сразу же убежал домой. Мне было так стыдно, и я чувствовал себя таким грязным, что мне хотелось незаметно шмыгнуть в ванную. Но в гостиной, через которую мне нужно было пройти, была мать. Она улыбнулась и попыталась было ласково погладить меня. Ужас!
- Не надо, ну не надо же, - вскрикнул я и отпрянул в испуге.
- Ты что? В чём дело? - с удивлением и обидой спросила она.
- Не знаю, - пробормотал я и убежал наверх. Я заперся в ванной, не отвечая на зов и стук в дверь. Я вновь и вновь мыл руки и лицо до тех пор, пока не пришёл домой отец. Я подчинился его требованию открыть дверь, но не позволил ему дотронуться до себя. Я ничего не стал объяснять, да и не мог бы этого сделать, а он, догадываясь или сочувствуя моей беде, отпустил меня и защищал меня ещё очень долгое время, в течение которого я не мог позволить ни родителям, ни сёстрам, - всем, кого я любил, - дотрагиваться до себя. Все знаки нежности вызывали воспоминания о чём-то грязном, но в то же время и пленительным. Я слушал, как другие мальчики (да и девочки тоже) рассказывали друг другу об этой тёмной тайне - я вынужден был слушать. В этом был скрыт тот же соблазн, что я испытал в тот день в хижине. Я всё ещё помню одну служанку, которая научила меня большему, и временами я отчётливо представляю себе её голодные глаза, тяжело дышащий, открытый рот и чувствую её блуждающие руки.
Не помню, чему учили меня в первой для меня школе. Во всяком случае ничему подобному, ничему из жизни. Поначалу это было страшно интересно, затем превратилось в обязанность, работу, скучное занятие, которое мешало моим мальчишеским делам. Сейчас мне вспоминаются лишь приключения. В школу меня повела мать, которая, должно быть, знала, что я чувствую: тревожное смущение от сильного страха вперемешку с предвкушением чего-то нового, неизвестного. Она отвела меня за руку до ближайшего угла, и там я отпустил её. Я должен был появиться в школе один, как и другие мальчики. И я потопал один через улицу к воротам, откуда увидел множество ребят, игравших как ни в чём ни бывало. Это было ужасно. Прежде чем окунуться в этот омут, я оглянулся и увидел, что мать всё ещё стоит там, где я её оставил, и смотрит на меня. Я не помню, чтобы она подала мне какой-либо знак, но чувствовал, что она позволила бы мне вернуться к ней. Мне очень хотелось этого, о как мне этого хотелось! Но я не вернулся. Мне было страшно, как никогда раньше, и поэтому, чтобы побороть этот страх, смело как никогда, я отважно шагнул в этот Ужас, продираясь сквозь дикую толпу высокомерных, жестоких, странных мальчишек. Взрослые просто не знают, насколько опасны большие ребята. Я взбежал по ступенькам и, задыхаясь, в поту, чуть не упал, ввалившись, невредимый, в спасительное здание школы. Не помню ничего, что было дальше, кроме того, что нас, самых маленьких, продержали около часа (возможно затем, чтобы переписать), и потом я отправился домой с таким победным и гордым чувством, какого с тех пор больше никогда не испытывал. Я сообщал всем, кто встречался мне на пути, даже незнакомым, что "Я был в школе".
Я хвастался без удержу весь день, и это воспринималось хорошо до тех пор, пока у старшеклассников не кончились уроки, и я не повторил то же самое нескольким большим ребятам как основание для того, чтобы играть с ними в мяч.
- Да ну? - сказал их вожак, - ты был в школе, в приготовительном классе! Не-ет, ты не будешь играть с нами.
Я потом не раз встречал таких парней, каждому из нас они попадаются на жизненном пути. Это человек, отравляющий другим удовольствие, отнимающий у жизни романтику. Это он рушит наши грёзы и вечно сбрасывает нас с небес на землю, и я уж точно знаю, что это человек, стоящий выше остальных. Время от времени я сам бываю подобной скотиной. Что заставляет нас быть такими?
И что побуждает взрослых давать детям обещания и не выполнять их? Кроме отца и полковника Картера только Чарли Проджер выполнял данные им обещания. Он был чем-то вроде политика, а мне внушали, что политика - это нечто несовсем хорошее.
Я не знал, в чём же заключалось это нехорошее, но в случае с Чарли Проджером меня это вовсе не интересовало. Он очень нравился мне, когда, улыбаясь, щеголеватый и симпатичный, он шёл мне навстречу, я всегда испытывал да и сейчас испытываю к нему глубокое, безотчётное уважение. То, что взрослые считают хорошим или плохим, не совпадает с тем, что среди нас, мальчишек, считается хорошим или плохим. Для меня Чарли Проджер был тогда хорошим человеком: он пообещал мне пару ходулей; у других ребят были ходули, и они могли ходить на них прямо по грязи и воде, могли перешагивать через невысокие заборы и даже подниматься вверх по ступенькам. Чарли Проджер не говорил, что принесёт мне ходули, он поступил гораздо лучше. Он сказал: "Ты получишь ходули. В один прекрасный день ты увидишь их на крыльце своего дома, но так и не узнаешь, откуда они взялись." И действительно, вскоре я обнаружил на крыльце такие ходули, какие соседским мальчишкам и не снились. На них я на некоторое время воспарил донебес и навсегда уверовал в слово, данное человеком, но не любым человеком, а таким "плохим" политиком как Чарли Проджер.