Ознакомительная версия.
О будущем думать не хотелось. Какое будущее, когда за поворотом разворачивалась ее величество жизнь, – разворачивалась не спеша, по неизвестно кем написанному сценарию?
Итак, вот она, мечта. Можно постоять рядом, подергать за обшлага, покрутить пуговицу, хлопнуть по плечу…
Хоть так, хоть этак.
Жить в ней сложно, – задержаться невозможно, – вариантов немного, – либо захлебнувшись погибнуть, сладострастно раздирая струпья израненной (всегда найдется чем) души, либо вовсе не заметить перехода, – от пика к равнине, – от средоточия смыслов – к мерному течению будней, наполненных тем самым упоением, которое мерещилось на горизонте, манило светящейся точкой, какой-то неслышной почти вибрацией томило и бередило, свербило и жгло.
Единственная и последняя возможность преодоления разнообразных комплексов, усвоенных с детства, ну, например, что я некрасивая, но умная, – это в лучшем случае, а бывает, когда некрасивая и глупая, и это чаще.
Нет, когда-то я вообще не задумывалась на тему, красивая я или нет, умная или глупая, – допустим, по сравнению с одной случайной знакомой, которая в Эрмитаже ржала как конь перед «качественной обнаженкой», – ржала в кулак, тыча пальцем, – такой сколько не тверди, что Даная – это не перекормленная страдающая мигренями тетка, а произведение искусства, – так вот, лично мне никогда в голову не приходило смеяться над Данаей и, вообще, в подобного рода заведениях, кроме, разве что, одного-единственного случая на выставке восточного искусства, – но это не в счет, – я тогда вообще неважно понимала в искусстве, и уж никак не могла пропустить человека со спущенными штанами условно кавказской национальности, – вернее, со спущенными шароварами, точнее, уже почти без них
Чего стоило родителям выволочь меня, упирающуюся, из зала, сквозь толпу шикающих и шипящих музейных тетенек, расписывать не буду, – хотя замечу не без ложной скромности, что ноги у меня всегда были сильными, – сильными и цепкими, как лианы, – не случайно из всех спортивных дисциплин я предпочитала лазанье по канату, – есть в этой процедуре нечто первобытно-прекрасное, – хотя потом, после всего уже, здорово саднит ладони и внутреннюю поверхность бедер, но какие бедра в восемь лет, какие, я вас спрашиваю, бедра, – когда вы там, наверху, под самым потолком раскачиваетесь все сильней, а внизу все такое маленькое и смешное, и жалкое, – в этом виде спорта равных мне не было, – видимо, это была компенсация за неосуществленную мечту о балете, – так вот, никакое жжение внутренней поверхности бедра не может затмить ощущение радости, граничащей с идиотизмом, когда, отталкиваясь от стены пяткой, вы взлетаете вверх, все выше и выше, – вращаетесь вокруг своей оси, не замечая смешных телодвижений и окриков там, далеко внизу
Так вот, о любви, – она не раз спасала меня, выручала, – когда я готова была провалиться в вязкое течение будней, уныние городского ландшафта, – в душе-то я страстный эстет, – вот вынь мне да положь красивое, жить без красивого не могу, а где оно, это красивое, – в ползущем ли под ногами трудяге-муравье, либо в разноцветных брызгах из-под колес велосипеда, либо в чистом половичке, притаившемся под дверью, – где бы я не жила, а уж красивое раздобуду наперекор всему, – по дороге в школу, на работу или неважно куда, – пешком, в метро, на трамвае или электричке я отыщу это красивое, – будь то ресницы бездомной собаки или ржавая полоска заката, – в минуты отчаяния, которые посещают меня, как и все временно живое, я думаю о том, что все красоты по чьему-то ужасному недосмотру всегда оказывается в другой части света, вдалеке от меня – и мысль эта, согласитесь, непереносима, особенно, если думаете вы ее достаточно долго…
И тут приходит она.
Как посланник неведомых миров, протягивает руки, проносясь на облаке или отколовшейся от материка льдине с огромной скоростью, но успевает опалить, зацепить, подхватить.
Любовь.
Признаки ее похожи на болезнь. Вначале вы путаете ее с ангиной, инфлюэнцей, гриппом.
Вас бьет мелкая, а затем крупная дрожь, – состояние паники сменяется ощущением изнурительного блаженства.
Немало времени вы проводите у зеркала, – вглядываетесь в отражение, находя себя то обворожительной, то пугающе-безобразной, то вдруг незнакомкой, совершенной до боли, до обморока.
Вы материк. Вселенная. Внутри вас – затишье перед грозой, бурей, смерчем, цунами.
Это вами любуется старик из трамвая, – это ваше лицо наполняет смыслом монотонность бегущих минут.
Вы – эпицентр мироздания. Ожидание, предвкушение, предтеча. Лучи, достигающие любого, самого жалкого закутка, согревающие усталого путника.
А еще вы застываете у окна, – стояние у окна сопровождается непременным выворачиванием суставов, исступленным молчанием и внезапными излияниями в виде слез и потока слов, вначале будто бы бессмысленных, но постепенно складывающихся в аккуратные столбики.
Любовь проходит, – это уже потом, много позже, – это уже после, наученные непременным опытом, вспоминаете вы, – но остаются слова, в столбик и в строку, и воспоминания об отражении в зеркале, о льдине, которая проносится мимо вас, о волшебной планете, на которой красиво все, даже безобразное, даже глупое и смешное, – и что самое смешное, – именно это смешное и оказывается потом самым прекрасным.
Потом, когда вы будете далеко, – на чужой планете, – посреди вечного холода и отчаянной мерзлоты, – промозглой топи и бессмысленной, отупляющей жары, – вы будете вспоминать дуновение ветерка, и видеть красивое там, где его, по идее, никогда не было.
О чем думает человек, который входит в автобус?
Едет в нем, покачиваясь на сидении, либо прижавшись к окну спиной, либо опираясь на поручень.
О чем думает человек – пускай это будет не очень молодой, совсем немолодой мужчина с небольшой проплешиной на макушке и рассеянным взглядом из-под стекол очков. Стекла запотели, впрочем, как и окна. Это такое не вполне комфортное ощущение влаги, которая накапливается в пазухах носа, в подглазьях, на бровях и бесцветных ресницах. Они помаргивают часто, будто пытаясь смахнуть невидимую влажную взвесь.
Пахнет влажной одеждой, немного потом, лосьоном после бритья – такой довольно тривиальный запах, один и тот же каждое утро, вначале чуть резковатый, слабеющий с каждой минутой и к концу дня лишь отдаленно напоминающий о себе.
Пахнет обычным днем недели, таким, обыденным слишком, в котором нет ожидания праздника и самого праздника нет. Шелест газетных листов, какой-то старичок, сморкающийся в платок, женщина напротив, разглядывающая не очень свежий маникюр, смеющиеся школьники, потные, взъерошенные, с красными щеками и ушами.
О чем думает человек, провожающий взглядом проплывающие скелеты зданий, фигуры людей на остановке, вывески, светофоры, фонари…
Возможно, о предстоящем ужине, или об ужине, который возможен был бы, если…
Возможно, о той, которая ждет его, или о той, которая уже не ждет.
Однажды он ехал в этом же поезде и прижимал телефон к уху, из глаз его катились слезы благодарности, отчаяния, умиления, жалости к себе, к другим, к этому уходящему дню, нет, уже вечеру, который не повторится.
Мари, о, Мари…
Кажется, он говорил по-французски, умолял о чем-то обладательницу певучего контральто – по уверенным ноткам можно дорисовать портрет полногрудой черноволосой женщины, забавно склоняющей головку набок, к плечу, – неужели это ее он называл птичкой, цветком, ландышем? Неужели из губ его сыпались все эти уменьшительные, наивные, смешные слова, вздохи, выдохи, междометия, странные горловые звуки, совершенно недопустимые сегодня?
Кажется, это было в прошлом году, а, может, много лет тому назад, в какой-то другой жизни, в которой вечерние поезда привозят к месту назначения счастливых и несчастных одновременно, на какую-то долю секунды поверивших в счастливое избранничество.
Мужчина, сидящий с прямой, очень прямой спиной. С портфелем на острых коленях.
О чем думает человек, который вот сейчас, сию минуту, поднимается, проводит ладонью по волосам, по взмокшему лбу. Торопится к выходу, прижимая портфель к груди или к животу. Спускается по ступенькам и исчезает в плотном тумане, впрочем, еще каких-то пару минут мы сможем наблюдать его удаляющуюся спину, уже не такую прямую, немного сутулую.
Потому что там, вдалеке, давно погасли огни, и ни один из них не освещает дороги. И вечерние шаги тают в тишине, в которой тают шорохи, лица, воспоминания, и чей-то взволнованный голос подпевает немного насмешливо, немного грустно: о, Мари, о Мари, – как будто там, за кадром, все еще идут титры, и звучит музыка, возможно, даже аккордеон.
Ознакомительная версия.