колеблющий воздух шепот дворцовых девушек, после смерти царицы потерявшихся совершенно и не чувствующих свою прежнюю надобность и оттого сделавшихся неосмотрительно суетливыми.
На это обратил внимание божественный риши, говорящий с Богами. Он еще в малолетстве покинул родные земли и с тех пор пребывал в постоянном томительном поиске истины, а проще сказать, небесного света, который бы вдруг осиял душу и сказал бы, что он нашел-таки то, к чему стремился. Звали его Асита. В предгималайских царствах хорлошо знали о нем. Знали и о том, потрясшем его, когда он был мальчиком, что заставило перечеркнуть все, что прежде влекло юное существо и делало похожим на сверстников, ничем не выделяя среди прочих. Однажды он, выйдя на улицы родного города, увидел толпу людей, которая все пребывала и яростно кричала, показывая на молодую женщину в желтом халате (тело ее пахло благовонными мазями, а тонкие смуглые руки покрывали сверкающие украшения) и на светлоголового юношу в белом казакине и в высоких мягких сапогах с загнутыми носками. Этих двоих толпа не держала за руки, однако ж не отпускаемые ею ни на шаг, стиснутые со всех сторон, они были в центре ее, унижаемые, оскорбляемые, оплевываемые. Асита в растерянности смотрел на толпу, а потом, влекомый ею, потащился следом, еще ничего не понимая про тех двоих. Но, когда толпа поднялась на гору, заросшую желтой колючей травой, и остановилась, гомонливая и яростная, кое-что стало ему ясно. Смутное и пугающее влечением к смертному подозрение мальчика обратилось в уверенность, когда он увидел сухотелого жреца с пронзительно черными, почти неподвижными глазами, мелко, с очевидной поспешностью передвигающего ноги и услышал низкий и сильный, так не вяжущийся с его внешностью голос:
— Написал в своих законах великий Ману: прелюбодеяние ведет к расстройству рода человеческого и к погибели Вселенной. И поэтому тот, кто отвратится с указанного Богами пути, должен быть сурово наказан. Так тому и надлежит стать…
Асита еще не успел осмыслить услышанное, как из толпы вытолкали большую клетку, обшитую железными прутьями, и подвели к ней теперь уже совершенно потерявшую себя, умоляющую о пощаде молодую женщину. В клетке сидели огромные, с красными глазами, длинноязыкие собаки и не переставая рычали. Они притихли лишь в тот момент, когда клетка открылась и в нее втолкнули женщину. А потом собаки накинулись на обреченную…
Сурова была людская толпа, безжалостна, но и она, увидев ярость, с какою собаки накинулись на женщину, услышав полные непереносимой муки отчаянные и все набирающие силу, а на какое-то время и каменно затверделые крики, зависшие в воздухе и долго не упадающие, а потом вдруг захлебнувшиеся в крови страдалицы, отступила от клетки и уж не смотрела, как разрывалось на куски молодое человеческое тело, как мгновенно сделались красными нижние прутья клетки, как набухала земля под нею, а спустя немного потекла красными ручьями под ноги тем, босым и темным, кто втолкнул ее, слабую, в клетку…
Но вот пришел черед молодого человека. Его взяли за руки и повели к костру с медленно угасающими, раскаленными угольями, которые чуть не касались железных прутьев, висящих над ними и слпетенных в тугую сеть. Молодого человека подвели к сети и повалили на нее. У Аситы было такое чувство, что тот не сопротивлялся и охотно подчинился насилию и все смотрел на клетку, где теперь сыто и вяло чавкали собаки. Поглядел туда и Асита, и тотчас в нем обмерло, захолодело, и уж ничем не согреть этого сердечного холода. Он ничего не слышал, и даже тех стонов не слышал, которые, казалось, не могли принадлежать молодому человеку, ни тем более извивающемуся телу, привязанному к смертному ложу, ни криков ужаса, что вдруг поднял толпу и понес вниз, с горы, сделав полубезумной, захлебнувшейся в собственной жестокости. Он ничего не слышал и не видел, все в нем сдвинулось, поменялось совершенно, и уж нельзя было сказать, зачем он здесь, на этой горе, поднявшейся вблизи города и почему теперь один возле умерщвленного тела и красной клетки с собаками?..
Мальчик не пошел в город, к людям, они сделались ему неприятны, он боялся их. Перед ним, стоило спуститься с горы, лежал лес, глухой, непознанный и тоже пугающий, все же мальчик недолго колебался, оказавшись перед высокой, зеленой, почти неподвижной стеной, углубился в лес. С тех пор он не выходил из лесу, сделавшись отшельником, и уж ничто и много лет спустя не смогло бы вернуть его в мир, разве что невозможность найти истину. Асита стал глубоким старцем. Его часто томила тщетность попыток обрести успокоение для себя и для людей, которых он покинул, но кто уже не вызывал в нем прежней неприязни, одну жалость, ведь они идут к погублению, не понимая этого, пребывая во мраке невежества.
Но однажды в небе над тем деревом, под которым он сидел, прислонившись к теплому липкому стволу голой черной спиной и неподвижно глядя перед собой, стараясь отодвинуться от сущего и обрести в себе извечное, от Богов, начало и уж затем сделаться частью вселенского мира и прислониться своей духовной сутью к сладкому божественному созерцанию, Асита увидел нечто светлое и необычайно яркое, много ярче света, что проливался от полной луны.
Он увидел небесный свет и принял его за добрый знак, и не ошибся. Вдруг что-то в нем ли, в пространстве ли, его окружающем, сказало, что в эту ночь родился Будда, благовестимый, дарующий освобождение. Асита, угадавший этот знак, вышел из лесу, поднялся на священную гору Хима, долго стоял на ее вершине, согбенный, но уже принявший с благоговением подаренное ему небом право первого возвещения о рождении Несущего Свет. Там, на горе, дэвы сказали Асите, что это произошло в роще Лоумбини, и старый риша поспешил в Капилавасту.
Он вошел в царский дворец и теперь стоял и ждал… Все в нем, вроде бы отвыкшее за долгие годы от приятия чувств хотя бы и радостных, как бы оборотившееся в пыль, теперь ожило и постепенно накалялось, обрастая нетерпением.
…Суддходана был в печали и не хотел никого видеть, но появился слуга и сказал, почтительно кланяясь и прижимая руки к груди:
— О, Государь, к милости твоей обращается старец, отшельник. Он стоит у двери и не смеет войти. На лице у него радость. Это, скорее, оттого, что он узрит тебя, о, Великий!
— Кто же он? — трудно отвлекаясь от горьких мыслей и не скрывая досады в голосе, спросил Суддходана.
Слуга смутился, хотя и знал, что царь сакиев понапрасну не обижал подневольных людей, сказал дрогнувшим