Только ты и запах поджаренных гренков. Ну и готово дело. Я застрял. На несколько часов застрял в прошлом. Вот и выходит: капелька веселья и огромный ком печали в горле.
А еще “Лили Марлен”, твоя любимая песенка. Ее так часто передают по радио, и бабушка каждый раз прибавляет громкость. Слушать эту мелодию для меня все равно что вдыхать запах твоих духов.
Вчера в лавку зашли двое немцев. Бабушка как раз напевала твою песенку под приемник и моментально выключила его. Как будто кошка придушила птицу. Я немцев узнал еще до того, как они заговорили, по топоту сапог.
Но вот эти двое в сапожищах наконец ушли. Хлопнула дверь. Звякнул, как велосипедный звонок, колокольчик, дробно простучала по стеклу занавеска из бусинок.
Бабушка вошла на кухню. Я сидел под столом – прятался там. Она оперлась руками на раковину. Обе руки дрожали мелкой дрожью. Дрожали очень долго, наверно целый ненавек. Мне хотелось как-нибудь ее утешить, хотя бы обнять. Но в нашей семейке никто не способен на нежности. Все неуклюжие и угловатые, будто забыли, как такое делается.
Бабушка плеснула себе в лицо воду, а потом принялась постукивать по барометру.
– Дождь… Как, опять? – тихо сказала она.
И ногти снова застучали по стеклу. Но прогноз лучше не стал. Дождь…
Фромюль,
3 июля 1944
Дождь с самого утра, а лунным вечером Эмиль вышел со мной погулять на лугу. Воронка от снаряда превратилась в озерцо. Я пускаю в нем волны руками.
И вижу папу – как он перечисляет мне названия разных частей сине-желтого кораблика, который мне подарил: “Нос! Киль! Борта!” А ты в наши морские штудии не вникаешь, но я чувствую, ты где-то рядом и ласково на нас посматриваешь.
Иногда воспоминания о тебе начинают блекнуть, как старые фотографии в альбоме. Тогда я принимаюсь тебе писать, и краски понемногу возвращаются. Окунуть ручку в чернильницу – все равно что взяться за штурвал корабля. Я уменьшаюсь и залезаю сам в себя. Капитанский мостик находится в самом сердце. Поднимается страшная буря эмоций. Но я остаюсь цел и невредим. И нахожу тебя. Наконец-то! Мысленно поднимаюсь по реке времени против течения, выуживаю воспоминания; где не хватает памяти, работает фантазия. А некоторые так истрепались, что приходится выдумывать новые.
Иногда я ничего не пишу. Только рисую динозавров и воображаемые созвездия. А иногда пишу и пишу. Изливаю всю душу. Ты умерла. И я, наверно, с этим не смирюсь, пока сам не умру. Теперь же хорошо бы написать книгу. Писать книгу здорово. Можно опять начать сначала.
Я бы начал вот так:
Меня зовут Мену, а полностью – “Жермен, мальчик, который всегда везде прячется”. Я дитя пуль и бомб замедленного действия. Родился 31 декабря 1934 года в Битше, это маленький городок в Лотарингии, которую История заводит как волчок. То она французская на границе с Германией, то наоборот.
В день, когда мне исполнилось пять лет, родители пожелали счастливого года “для всех трех членов семьи”, а через несколько месяцев все взорвалось, как попкорн на сковородке, – разразилась война.
Бабушка говорит, что я вылитый Чарли Чаплин, только без шляпы и усиков. И одет я, как он, когда был мальчишкой.
Болтают, будто какая-то колдунья забрызгала мне веснушками лицо и руки. “Адская соль!” – говорит деревенский кюре. А Эмиль говорит: “Отметины тех, кто заводится с пол-оборота”. У нас в семье все такие. Рыжие и вспыльчивые. Кожа прозрачная, белая, а летом красная.
Я самый младший. Самый огненный. Самый тонкокожий.
После того как ушла моя мама и неизвестно, на сколько исчез отец, я чувствую, что повзрослел и в то же время стал совсем маленьким. У меня есть талант изображать зверей, диких и не очень. Здорово мяукаю кошкой, уже довольно сносно квакаю лягушкой.
Глаза у меня зеленые-презеленые, как свежий газон. Бабушка все старается причесать меня на косой пробор, аккуратный и ровный, как ломтики помидора под ее ножом. Мне кажется, что воскресенье у нас каждый день или никогда – не поймешь.
С тех пор как на меня посыпались несчастья, я чуть ли не все время сижу, запершись у себя в голове. И там все время что-то бурлит. Меня уже ничем не удивишь – хоть бы снег у меня в черепушке посыпался. В свои девять с половиной лет я, кажется, уже три жизни прожил.
Мне все еще хочется, чтобы ты мной гордилась. Как было, когда я залезал на самую верхушку дерева. Если я напишу про нас книгу, то буду с гордостью думать, что ты мной гордишься.
В конце тетради я записываю новые и помечаю любимые слова: Сумерки, Метаморфоза, Ненавек, Бравада, Аистенок, Сопротивление, Белка, Велосипед.
Эмиль как-то раз сказал, что писать книги – почти то же самое, что вкусно готовить: слова – исходные продукты, как краски для художника. Тогда же он и выдал этот свой пример про гренадин. И мне сразу захотелось гренадина. А он признался, что сам в кулинарии не силен и никогда ничего не писал, ни книг, ни картин. И что ему тоже страшно захотелось гренадину, хотя он никогда его не пробовал. А под конец расхохотался.
Я думаю, если бы медведи умели смеяться, они бы хохотали так же, как Эмиль. Здорово и заразительно.
Тогда я тоже засмеялся и никак не мог остановиться. И мне стало так хорошо, что я даже спать захотел.
Фантазии бодрят меня, а реальность, наоборот, утомляет. Голова тяжелеет, когда тетя Луиза дает мне уроки. Особенно от закона Божия, который она впихивает всюду, даже в географию.
– Что это с парнем? Целый день зевает!
Люблю поспать после уроков, чтобы выспаться к тому времени, когда стемнеет и останется только поужинать и сделать вид, что я иду ложиться.
Фромюль,
3 августа 1944
Мы так долго сидим в темноте, что, может, снаружи уже день. В подвале вой и грохот бомб звучат приглушенно, от этой монотонной музыки тетю Луизу клонит в сон. Даже бабушка клюет носом, своим задорно вздернутым носиком.
Зато Эмиль не спит. Вот он встает, проверяет, правда ли все заснули. Я очень похоже притворяюсь. Это легко: сидеть с закрытыми глазами и дышать медленно, чуть глубже обычного. Эмиль куда-то уходит – я слышу его шаги. Открываю один глаз. Вижу, он залезает в шкаф, снимает с вешалки длиннющее черное пальто, покрытое пылью. Старательно складывает в несколько раз какой-то листок