Королевские сорванцы не славились ангельским характером. Петр, кузнец, заслышав их чуть ли не под окнами своего дома, поспешил поплотнее притворить двери (дабы кто из вояк не сбился с пути и не наведался к нему в кладовую). Петр спешил. Он уже набросил было крюк на шаткие створки двери, но тут нежданно-негаданно увидел Бернарда с белоснежным барашком. И сделалось ему их жалко. Втянул он обоих внутрь и отвел монаха в кузню. Жена Петрова, по имени Нетка, дала монаху простокваши и две большие ржаные лепешки. Бернард осенил их крестным знамением. И разговорился. Рассказал как умел об увиденных красотах света, а Петр и Нетка радовались, будто горлинки.
Ах, как славно бывает в простых домах, где не гнездится голод и где муж с женой верно любят друг друга!
Когда настало время прощаться, вывел кузнец монаха во дворик. И там они увидели барашка, застрявшего меж корзиной с сеном и забором.
— Это, — сказал Петр, — твой барашек.
Схватил животину и сунул монаху в руки с такой решительностью и такой простотой, что Бернард не сумел произнести ни слова возражения. А впрочем, с чего бы ему возражать? Ежели ты худ и смирен сердцем, то нечего бояться принимать подарки! Разве Петр ошибся, разве не был он убежден, что барашек принадлежит монаху?
«Он встретил нас у ворот вместе и (как нетрудно догадаться) вполне мог такое предположить. Нет, право слово, — размышлял Бернард, пытаясь разогнать сомнения, — я просто глупец, и где мне судить, грех ли это, если кузнец подарил чужого барашка? Вот доберусь на ночлег до монастыря, там и спрошу умудренных старцев, однако, по моему разумению, премудрый Господь смотрит на пропитание бедняков сквозь пальцы и посылает мне на дорогу жаркое».
Случай с кузнецом и монахом произошел как раз там, где позднее поднялись строения Старого Места. Это славная часть земли, но тогда она была неприглядна, и о ней наслышаны были одни лишь лавочники да купцы.
Так что место, где разыгралась эта сцена, — безвидное, история — ничтожная, фигуры — незначительные. И в силу этих причин мы прервем повествование и переключим свое внимание на князя и короля.
А кузнец пусть хорошенько печется о своей жене, а Бернард пускай себе перебирается через чешскую границу!
Пршемысл, который известен и под другим именем — Отакар, был благословен во всех своих начинаниях, и его имя рано стало знаменитым во многих странах. Был он велик и прославился не через войны, а скорее благодаря своей ловкости и особому стечению обстоятельств. Полагают, что историю его правления можно уподобить бегу челна, гонимого попутным ветром. Кроме того, существует предание, что его мудрость во многом обязана лукавству и что цвет его — это сияние золота и блеск удачи. Сказывают, будто бы он страстно мечтал разбогатеть и, сам стремясь к богатству, проторил более широкий путь к нему купцам, лавочникам, торгашам, горнодобытчикам, колонистам, переселенцам и вообще всей этой удивительной шатии-братии, которая вскоре наводнила Чешскую землю и весь европейский восток. Что до возраста, то Пршемысл I уже в начале своего княжения был немолод. Зато — как отмечают в хрониках — хорош собой и приятен в обращении. Его руки и ноги, равно как и речь, привлекали одним уже изяществом и негой. У него был живой взгляд и такие стремительные движения, что, когда он расхаживал взад-вперед, то над его шпорами волнистыми складками развевалась накидка, а от поднявшегося ветра колыхались сборчатые рукава. И казалось, что шагает не повелитель, а постоянно куда-то спешащий обыкновенный человек. Он был словно вихрь. Быстро принимал решения. Без труда перевоплощался, и об одном и том же его уста одинаково легко утверждали и да, и нет. Постоянство не было его добродетелью. И мысль его была переменчивой. Он забывал о прежних союзах, возобновлял их, снова разрушал и, по всей видимости, был в состоянии с распростертыми объятиями приветствовать супругу, которую недавно прогнал, и порой мог быть другом правителю, против которого только что ходил походом. Пршемысловы деяния разделяла его забывчивость. Они не сопоставлялись между собой, не складывались в единое целое, а как бы противостояли друг дружке.
На второе лето Пршемыслова княжения, в марте года тысяча сто девяносто восьмого, в Немецкой империи был провозглашен королем герцог Филипп Швабский. Однако некоторые имперские князья отложились от него. Дело дошло до раскола, так что и Филипп, и его противоборец Оттон Брауншвейгский волей-неволей вынуждены были искать помощи князей, чьи земли входили в состав империи. Чешский властитель, сначала державший сторону Филиппа, впоследствии часто вел переговоры со швабскими послами, и в ходе этих переговоров, а также размышляя наедине с собою, все думал, как бы укрепить и собственное могущество, и власть короля Филиппа.
Накануне коронации Филиппа Пршемысл обещал с пышной свитой прибыть в Майнгейм. Дело было обговорено и слажено, но князь и не думал трогаться в путь. Все мешкал да откладывал, думая о том, как отблагодарит его Филипп, прикидывая, во что обойдется эта помощь, и сердце его полнилось заветной мечтой о королевской короне. Это неодолимое стремление занимало все его мысли. Созвал он своих вельмож и швабских послов с единственной целью — неявным образом дать им понять, о чем он помышляет и чего просит.
Когда созванные вступили в покои с почерневшим потолком, князь пригласил их сесть на скамьи, что тянулись вдоль всей стены, а сам принялся расхаживать перед ними. Прошел мимо послов, пронесся мимо своей дружины и с некоторой веселостью попытался даже отгадать, кто из его бесценных единомышленников — самый хитрющий и кто мог бы произнести слово о королевской короне.
Знатные господа тем временем тихонько обменивались соображениями. Одни усмехались, другие — хмурились, а вышеградский пробст, отвернув немножко подол облачения, с интересом разглядывал тафту, которой оно было подбито. Меж тем дух его витал где-то очень далеко. Умиротворенный то ли шелестом голосов, то ли блеском материи, он старался ухватить какую-то неуловимую, неопределенную мысль, что постоянно ускользала куда-то, расплывалась, а затем снова словно бы сосредоточивалась в одной точке. Казалось, он погружен в дрему. Пршемысл приметил отрешенную задумчивость пробста и, положив ему на плечо руку, проговорил:
— Друг мой, не так трудно догадаться, что хранящий молчание мудрее того, кто торгует своими мыслями на рынке. Так вымолви хоть словечко и ответь мне на такой вопрос: отчего это люди предпочитают получить отпущение грехов от аббата, а не от какого-нибудь капеллана? Отчего с большей готовностью исповедуются у епископа, хотя исповедником можно выбрать как епископа, так и иных священнослужителей?
— Князь, — ответствовал пробст, отпустив край одеяния, — Бог, который наделил тебя великой властью, точно так же поступает и с властью духовною. Меньше дает диаконам и больше — каноникам, а более всего — епископам и архиепископам. И значит, епископское слово — это будто правда, высеченная из гранита, а слово низших священнослужителей — это истина, написанная на песке.
— Ах, — воскликнул правитель, — всякий священнослужитель — наместник Божий, и любой властитель — орудие в его руках! Однако ты славно сказал о различиях и ступенях.
Тут Пршемысл повернулся к послам и дал им понять, как он толкует эту мысль. Окончив, он снова обратился к пробсту с такими словами:
— Иди, позови писарей и составь с ними письмо Филиппу Швабскому. Составь ловко и в искусно подобранных словах изложи суть той речи, которую ты сейчас слышал. Я желаю, чтобы Филипп впоследствии получил титул императора. Я желаю этого всей душой и, поскольку воля короля значит больше, чем княжеская, я хочу, чтобы Филипп и мою Чехию сделал королевством.
Вымолвив это, Пршемысл стал разговаривать со всеми сразу. С каким-то чужеродцем толковал о ткачестве, с послами — об обязательствах, с вельможами — о войнах. Держался с большой открытостью и чуть ли не пересчитал свои мечи, все чешские копья и щиты. Был в возбуждении, блистал остроумием, и пиршества, которые он повелел устроить, длились пять дней.
Весь дворец благоухал кореньями и дымом. Туго приходилось тем, кто был приставлен к блюдам и очагам. В тесных коридорах слуги сталкивались друг с дружкой, слышались крики, и звон бокалов, и шипение запекаемого мяса, и взвизг суки, которая пробралась к самой печке и нарвалась на щедрые пинки поваренка. Полыхал огонь, раскачивались в коптильнях окорока, и повсюду — от погребков до самой крыши — раздавался оживленный говор.
Меж тем как вельможи предавались веселому застолью, князь не присел ни на минутку. Он расхаживал по подворью, разговаривал со священниками и в довершение всего — повелел позвать какого-то странника-армянина, разбившего свой стан за городскими валами, и позволил ему, то бишь потребовал, чтоб тот в своих посудинах размешал перед ним разные глинки и изготовил из них краски. Один из Филипповых посланников отправился на поиски князя и настиг его как раз в ту минуту, когда он склонился над чаном армянина. Пальцы Пршемысла отнюдь не были чистыми, и казалось, князь касался материи, которая только недавно была белоснежной, а сделалась красной.