Меж тем как вельможи предавались веселому застолью, князь не присел ни на минутку. Он расхаживал по подворью, разговаривал со священниками и в довершение всего — повелел позвать какого-то странника-армянина, разбившего свой стан за городскими валами, и позволил ему, то бишь потребовал, чтоб тот в своих посудинах размешал перед ним разные глинки и изготовил из них краски. Один из Филипповых посланников отправился на поиски князя и настиг его как раз в ту минуту, когда он склонился над чаном армянина. Пальцы Пршемысла отнюдь не были чистыми, и казалось, князь касался материи, которая только недавно была белоснежной, а сделалась красной.
— Бога ради, — воскликнул посланец, — пусть все будет так, как вам угодно, я уверен, что мудрее вас нет князя, но все же — отчего вы занимаетесь столь ничтожными вещами? Этот армяшка — нищий! От него несет козлом, и — я бы даже выразился так — он провонял пеклом.
— В нем чувствуется какое-то хитрованство, — возразил Пршемысл, — однако хитроумие не всегда гибельно для души. Я вижу, что он — истинный мужчина, что он красит не червецом, а глинками, и его багрянец славно ложится на шерстяную нитку, вижу, что облачение такой окраски будет отлично выделяться перед Божьим престолом, и по этой причине я отсыплю этому простолюдину горсть динариков. По-вашему, он кумирник? Мой ты Боже, да мы обратим его в христианина!
Промолвив так, кликнул князь слуг и повелел им не спускать глаз с простолюдина и оказывать ему всяческую поддержку. Потом дал понять, что просит армянина перейти из своего легкого жилища в надежный дом, и определил ему место обитания, выделив земельный надел неподалеку от купеческой слободы в подградье.
— Бог, — сказал он швабскому посланнику, — радуется, и ангелы ликуют, когда кому-либо удается обратить заблудшую душу в веру истинную.
Меж тем вельможи и посланники, не тратя попусту времени, вели разговоры, не отрываясь от яств. Один вплетал в свою речь отрывки из Священных Посланий, другой изощрялся в латинских и греческих притчах, а третий вздумал рассказать об Александре Великом, который покорил все народы и земли. Увлекшись беседой, они не заметили, что князь воротился в залу. Не понизили голос и не выказали ему должного почтения. Посланник, именовавшийся Германном (это именно он застал князя за разговором с армянином), хотел было намекнуть расходившимся гостям об их оплошности, но, оглядев покои, обнаружил, что массивный княжеский трон снова опустел.
Ввечеру развеселившееся общество вышло посмотреть на схватку волка со сворой гончих. И тут Германну почудилось, будто князь замешался в толпе небрежно одетых людей. Спускались сумерки. Какие-то слуги подняли сыпавшие искры факелы, и в их свете Германн различил, что фигура, чем-то напоминавшая ему князя, считает на пальцах и указывает на слободы, прилепившиеся у стен Града. Он не повернул лица, даже когда застонал настигнутый сворой гончих зверь.
Когда швабские послы возвращались домой, путь их лежал по землям, опустошенным голодом. Дома были в запустении, села — полуразрушены, а в ригах не было ни зернышка.
— Два лета, — заметил Германн, везший послание Пршемысла, — два года пройдет, пока эта пустыня сравнится с землею, откуда мы возвращаемся. Там всего полно. У Праги мы встречали купцов с полными коробами, и пастухов со стадами подсвинков, и монахов, багровых от обжорства, а теперь, сами отощав от голода, наблюдаем вокруг безутешную картину.
Эти слова припомнились Германну снова, когда предстал он пред своим повелителем. И принялся он восхвалять Пршемысла, рассказывая, сколь богата Чехия товарами, уверял, что пражским рынкам суждено еще большее изобилие и рост.
— Это видно по тому, — продолжал посланник, — что князь печется о безопасности купцов больше, чем о спасении души, он забывает о своем знатном происхождении, запросто общается с торгашами, не боится замарать пальцев, будто он сам красильщик или сукновал, больше ищет выгоды и прибылей, чем славы, но, возможно, именно по этой причине земле его не изменяет удача. Это правитель лукавый и льстивый, ибо искусно сводит речь к непредсказуемому концу и вкладывает в уста людям то, что приносит ему выгоду.
Филипп слушал речи Германна с неудовольствием. Он был раздражен и остановил посланника жестом десницы, которая до сих пор покоилась на тыльной стороне руки левой. Потом переменил позу, говоря:
— В чем смысл слов твоих, Германн? Ни один истинный властитель не уподобится лавочнику! Следи за собой и наперед думай, что говоришь, ибо пустословие и твоему королю может нанести урон.
Германн хотел было добавить что-нибудь утешительное, но Филипп, устало приложив ладонь к челу, поднялся, давая понять, что беседа закончена. Он был разочарован. Он верил, что власть лежит в руце Божией и что низость ума и жажда наживы недостойны властителя. Верил он, что титул «король» или «князь» — это некое испытание славой, верил, что тот, кто подвергается этому испытанию, не может быть низок духом, ведь он избран владычествовать, водить в бой войска и защищать достоинство государства.
Наверное, эта незыблемая вера и заставила Филиппа сохранить приязнь к чешскому правителю и после своей коронации пожаловать Чехии наследственное право королевства. Однако вполне вероятно, что Филиппа толкал на дружбу с Пршемыслом сам ход совершавшихся событий. Вполне возможно, что их течение и коловращение, причиной чему являются повседневные поступки и направление мысли, потом — сила, а там — и усталь, и голод, и огромные деньги, которые приходится отдавать за краюху черного хлеба, — вполне возможно, что все эти постыдные, низкие дела оказывали на Филиппа более сильное воздействие, чем убеждения, о которых речь шла немного выше.
Как бы там ни было, но в точно назначенный день в городе Майнгейме можно было видеть, как два властителя шествуют по нефу храма. Филипп шагал прямо. Лицо его было неподвижно, он медленно поднимал тяжелые веки, взглядывая на факелы, и едва ли увидел детишек, поющих на высоких лестницах, поставленных вдоль стен храма. Детишки были подобны ангелочкам. Их украшали золотистые волосы, крылья из голубоватой материи, а также зеленые веточки и цветы. Что до пения, то Бог наделил их искусством и одарил столь прекрасными голосами, что пение их напоминало соловьиное; а что касается их пропитания, то об этом редко кто вспоминал, и певчие в костеле сызмальства вели нищенское существование.
Однако мыслям об этом Филипп не предавался. Он двигался вперед и остановился лишь неподалеку от дарохранительницы, опустившись на низенькую приступочку, накрытую листвой. Над королем распахнулись воздуха из златотканых риз, а вокруг — держа на подушечках символы суверенности — выстроились вельможи и князья Немецкой империи.
Когда все заняли подобающие места, какой-то диакон дал знак певчим умолкнуть, и тогда в дело вступили инструменты, то бишь трубы прямые и трубы гнутые.
Под эти звуки в храм вошли три пражских каноника, каждый из которых нес в знак скорбной памяти о Царе Небесном и в знак покорности ему королей светских какой-нибудь предмет, напоминавший страсти Господни. Один — гвозди, второй — кнут, а третий — терновую ветвь. За этой троицей шествовали епископы и аббаты, следом выступали вельможи, и только потом — в отдалении, на расстоянии, равнявшемся десятикратно вытянутой руке, — шел Пршемысл. Его пурпурный плащ был украшен немногими драгоценными каменьями, а на руках его, сложенных крест-накрест, сверкал лишь один перстень. Цепь, висевшая у него на шее, была, вероятно, одной из самых легких. И создавалось впечатление, что князь пришел без долгих приуготовлений и словно бы даже с некоторым пренебрежением относился и к собственному сану, и к королю Филиппу. На лице его не обнаруживалось ни радости, ни смирения, ни спеси, и он, оставаясь самим собой, двигался шагом быстрым, но притом и размеренным, с непринужденностью, которая по обычаям тех времен не слишком приличествовала знатным людям и могла возбудить у архиепископа прилив неудовольствия.
Так ли это было? Бог весть, но с уверенностью можно сказать одно — какой-то вельможа коснулся локтя епископа Регенсбургского, кивком головы показывая, как Пршемысл оберегает свои церковные одеяния, избегая тех мест, куда упали огненные капли факелов. В это мгновение взгляды чешского властителя, архиепископа и этого вельможи встретились. Пршемысл, усмехаясь, легонько приподнял брови, а священники нахмурились.
И тут один из диаконов, прочитав их взгляды, то есть — легкую улыбку Пршемысла и угрюмую насупленность двух священнослужителей, решил про себя, что никогда не стать им друзьями. Однако, когда торжественные службы подошли к концу, когда князья и знатные гости уселись за столы, дабы откушать и обговорить дела княжения и заботы святой веры, случилось так, что именно архиепископа слова Пршемысла привели в восторг. И, право, могло ли быть иначе, если король изъяснялся столь просто, с таким проворством подхватывал идеи, готовые сорваться с языка архиепископа, что церковный князь услышал только то, что и хотел услышать. И почудилось всем благородным гостям, будто в присутствии короля Пршемысла дела трудные превращаются в дела пустячные и словно бы чрез его усердие достигнут оказался и успех, и некое удивительное взаимное расположение.