Король и его свита отбыли домой; они давным-давно уже покинули пределы Немецкой империи, а в ушах Филиппа все еще звучала сладкая напевность Пршемысловых слов, и он испытывал нечто подобное счастью, вспоминая вольность и естественность его движений. Короче, Филиппа чешский правитель очаровал, и король привязывался к нему тем сильнее, чем больше счастья доставляла ему уверенность, что с Пршемыслом он держал себя как человек, обладающий большей властью. Раздавать средь подданных короны — естественное право короля, но при его осуществлении невольно рождается уверенность, что тот, кто этим правом владеет, тот воистину — король королей.
Когда между Филиппом Швабским и Отгоном Брауншвейгским дело дошло до схватки, чешскому князю пришлось собирать войско. В Майнгейме Пршемысл обязался взять на себя подобную услугу; договорились они с Филиппом, что чешский король будет поддерживать его и в разноголосице сейма, и на поле брани. Памятуя об этом обещании, чешский король с большим войском пересек границу и двинулся на запад.
Случилось это в начале Пршемыслова правления, и порядок, который обычно держится либо на страхе, либо на преданности, еще не распространялся на все войско. В поход выступили заядлые рубаки, чья кожа была сплошь испещрена шрамами, щит изборожден ударами, полученными в пылу сражений, а меч истончился от непрестанной заточки. В походе у этих вояк проснулся их прежний воинственный дух; рукоять меча жгла им ладони, а тяжелый колчан приводил в исступление. Запрокинув головы, любовались они остриями сверкающих копий, и проснувшаяся ярость и угрюмое буйство, словно натянутая узда, горячили под ними их жеребцов. Скачка верхом, срывавшаяся в галоп и в карьер, лишь возбуждала их пылкий ум, и вскоре войско уже уподобилось скале, катившей в овраг. Чем дальше, тем быстрее становилось его движение, а строй растягивался, становясь все шире и шире.
Пршемысл повелел предать смерти десятерых поджигателей и повесить трижды столько же насильников и мародеров, что вламывались в крестьянские чуланы и разыскивали солонину за печкой или молодых женушек в теплых постелях.
Как говорится, петля — сплетена она из ремешков или из пеньки, или просто из соломы — наилучшее средство управлять войском. Возможно, это утверждение не расходится с правдой, однако можно ли самой отменной из петель удушить голод? Увы, нельзя! На этот счет у нас нет ни одного свидетельства! Не сохранилось ни единого пергамента! Скорее напротив, насколько далеко в глубь времен простирается людская память, правдой всегда оказывалось, что голод хватает за руку даже королей, а затем способен перегрызть и петлю палача.
Так вот, когда Пршемыслово войско вступило в те земли, где скот при последнем издыхании припадал к пустым корытам, когда оно пришло в те края, откуда селянина изгнали разорение и голод, где на навозной куче околевал последний петух и валялось в пересохшем колодце ведро, то наемники накинулись на провиант своих господ и стали хлебать из их блюд. После чего вместо бунтовщиков на ветвях раскачивались палачи, оторвавшись на пол-локтя от земли, — говорят, такого прыжка достаточно, чтобы человек наверняка расстался с землей и достиг неба.
Предупреждая бесславный конец похода, Пршемысл с надежными слугами и верными князьями ударил по оголодавшему войску. Хотел вместе с конницей врезаться в толпу пешей солдатни, расчленить ее и похватать бунтовщиков. Но горемычные отступники укрылись в лесных чащах, вознамерившись, видимо, сопротивляться до конца. Король понял, что дело может затянуться, поэтому отложил на время возмездие и с остатком дружины поспешил к Филиппу — само собой, ему тоже хотелось поскорее убраться из столь негостеприимных краев. Он шел целых пять дней. Повозки застревали среди дороги, а поскольку окрестные села по-прежнему зияли пустотой и войску не повстречалось ни единой живой души, то голод жестоко терзал Пршемысловых бойцов, и даже у короля не было ни крошки во рту. Минула еще одна ночь и еще один день, а когда они стали лагерем в пятый раз, то всяк принялся выслеживать зверя. Одни шли по тростниковым зарослям вдоль прудов, надеясь поживиться водной курочкой или уткой, другие — разбрелись по окружавшим лес лугам, подстерегая зайчат либо детеныша косули.
Среди королевского воинства числился один фламандец по имени Ханс и по прозванию Каан. Был он из самых последних слуг, не имел никакого звания, и должность у него была самая низкая. Он слушался всякого, кто хотел ему приказать, и был столь падок на похвалу и признание, что мог даже для барабанщика сбегать за комариным салом. Так вот, значит, прослышал услужливый добряк Ханс, что у короля с самого утра не было ни крошки во рту, и безмерно опечалился. Сам он был в теле и мог продержаться на старых запасах жира — а вот король? От одной только мысли, что бедняжке приходится все туже затягивать ремешок, у фламандца брызнули из глаз слезы. Вот, стало быть, берет Ханс лук и стрелы и незаметно покидает лагерь. Насквозь пробегает лес и направляется к пустынной деревеньке.
Деревенька раскинулась у подножья горы и, видно, помнила лучшие времена. Там оказалась усадьба. Вот и пришло фламандцу на ум, — а ну как бродит тут по навозной куче какая ни на есть курочка? Он направился туда и, пройдя через вывороченные воротца во двор, обнюхал каждый закоулок. Задрав нос и раззявив рот, оглядел застрехи, — не угнездился ли там какой-нибудь голубь? — потом забрался в хлев и обследовал кладовую. Нигде ни шерстинки, ни перышка. Печально болтались у корыт веревки привязей, и в окнах ветер шевелил лохмотья рассохшихся мочевых пузырей.
От царившего вокруг полного безмолвия фламандца объял необоримый страх. Он стукнул палкой, разразился руганью, словом, повел себя как безумец, вообразивший себя героем. И когда он ругался, отворилась дверь какой-то каморки, и из нее вышел монах, который в этом потоке брани тоже не добром был помянут. То был Бернард, и он держал в руках барашка, который слизывал с его ладони почерневшую от грязи соль.
— Черт побери! — воскликнул Ханс по прозванию Каан. — Это мне сгодится! Давай сюда! Давай сюда эту овцу! И чтоб ты знал, недалеко отсюда — с десяток людей, да с добрыми мечами, а за спиной у нас — великое войско!
Ха! — сказал монах. — Этот барашек был послан мне высшей волей. Я уже не один раз собирался его зарезать и — что ты на это скажешь? — не могу! По сему я сужу, что милосердие, благодаря которому барашек попал ко мне в руки, не дозволит убить его ни тебе, ни десятерым таким же молодцам.
— Как бы не так! — ответил Ханс.
Он огляделся по сторонам и, убедившись, что монах один-одинешенек и никто не придет ему на помощь, дал несчастному легкого пинка и отшвырнул в угол. Что до барашка, то он зарезал его, как обычно режут овец, и просунул одно из нежных копытцев меж сухожилий и костей задней ноги. Связав таким образом барашка, он перебросил его через плечо. И развеселился, предвкушая, как благородный король всемилостивейше его вознаградит. Ах, он уже представлял себя знатным маркграфом.
Подгоняемый этой надеждой, он мчал что есть мочи и думал, что монах намного отстал от него. Да не тут-то было! В отличие от Бернарда фламандец бегал вовсе не столь прытко. Он слишком резво рванулся вперед и уже на расстоянии нескольких выстрелов вконец выдохся. Расстояние между королевским слугой и мнимым монахом явно сокращалось.
Что оставалось делать фламандцу?
Как поступить? Допустить, чтобы этот сумасшедший гнался за ним до самого королевского стана?
Черт побери, лишиться надежды на похвалу?
Уступить свое место плаксе, который случайно может доказать, что овечка — его?
Нет!
От природы фламандец не был недоучкой и мог по своему разумению подправить неблагоприятные капризы судьбы. Так вот, взял он в руки кол, на котором был подвешен барашек, и, едва монах приблизился, огрел его по голове с такою силой, что Бернард свалился наземь да так и остался лежать чуть ли не бездыханен.
А фламандец поспешил в лагерь.
Укрывшись ото всех, снял с плеча добычу, запек барашка на сучьях лиственницы так славно, как только мог. Соль он отобрал у монаха; еще бы зубчик чесноку — вот было бы объедение!
Когда король уже насытился, то услышал шум и без всякой задней мысли спросил, кто это там у котлов ссорится. Кто-то из придворных ответил, это, дескать, тот слуга, что принес жаркое; он хочет просить о каком-то благодеянии, но стража отгоняет его от королевского шатра.
— Ах, — ответствовал властитель, — в жизни своей не едал я ничего вкуснее. И сдается, что справедливо было бы вознаградить молодца: повелеваю определить его ко мне на кухню, пусть всегда запекает баранину тем же способом и так же вкусно, как сегодня!