Граф объявил, что если человек будет жить так с детства, то полтораста лет ему обеспечены, и при этом – никаких болезней.
Отец решил проверить теорию на мне, благо я только что родился. Впрочем, как обычно, вскоре он остыл к предприятию, но ко мне успел привязаться, даже, можно сказать, полюбил меня… Уж очень я был похож на него и лицом, и даже тембром голоса. И воспитал он меня как дворянского сына…
Я его смертельно боялся. Лица его не помню, помню только руку – морщинистую, как срез дерева. И то, как цепко, больно приглаживал он этой рукой мои густые кудри.
Государь, по-прежнему к нему благоволивший, разрешил усыновить меня и дать мне свою фамилию и титул.
В 1855 году император Николай умер.
Новый император тотчас освободил всех декабристов, которых тридцать лет держал в тюрьмах и ссылках его злопамятный родитель.
Они вновь появились в петербургском обществе – печальные тени прежних блестящих офицеров – старики, согнутые лишениями и временем.
В петербургских салонах их чествовали. Все ждали, что отец немедля отправится в Петербург на встречу с друзьями буйной молодости.
Но он остался в имении и продолжал пить и развратничать.
Впоследствии наш родственник Федор Михайлович Достоевский очень интересовался моим отцом, и некоторые характерные словечки старика Карамазова взяты у него. Но особенно интересовался он загадочнейшей дуэлью «проклятого кавалергарда» – так назвал он моего отца.
Я тогда был отправлен в Петербург, готовиться к поступлению в гимназию, жил у тетки и не видел эту историю. Уже после смерти отца старый слуга Васильич подробно рассказал её мне…
К отцу приехали два старых господина. Отец, видно, ждал их и сам вышел встретить. Приехавшие очень кратко поговорили с ним. После чего отец приказал принести пистолеты…
Дуэль произошла в нашем парке. Отец не утратил своего страшного умения. По команде «сходитесь» тотчас выстрелил. И убил приехавшего…
Назначили разбирательство. Но уже при начале оного отец отправился вслед за своей жертвой. Объявлено было – от удара. Но поговаривали, будто он принял яд. Во всяком случае, вскрытие тела в завещании он запретил, как делали все самоубийцы. Хотел быть похоронен по обряду и в фамильном склепе.
Он оставил мне имение – заложенное и перезаложенное.
К завещанию был приложен листок бумаги, разделенный на две части. Справа было написано: «Моих умерших четверо. Я сам. Моя первая жена. Моя вторая жена. Мертворожденная дочь от крестьянки». Слева значилось: «Убитые мной на дуэлях» и шли четыре имени убитых. Под этим была подведена черта и стояло резюме отца: «С Богом – в расчете».
* * *
После смерти отца я остался жить у тетки, в ее огромном доме на Фонтанке. Дом соседствовал со знаменитым Третьим отделением – нашей всесильной тайной полицией.
Тетка отца ненавидела. Ненавидела так же пылко, как когда-то любила и поклонялась. Она была очень богата, бездетна и всю свою любовь обрушила на меня. Называла меня Красавчик. У нее была отвратительная привычка больно тереть рукой мои непокорные волосы, приводя их в порядок… Она обожала обсуждать с гостями мою внешность, привлекая к этим разговорам и меня…
– Боже, как он красив! Какие у него реснички… Зачем тебе такие длинные, отдай их мне, Красавчик!
И мерзко хрустела пальцами. Я ее очень не любил, а она меня очень любила, прости меня Господи.
Зима в Петербурге нарядна… В сыром Копенгагене, где я нынче живу, мне часто снится: крепкий морозец, узоры на огромных венецианских окнах… И под руководством тетки начинается мое мучительное одевание – теплые штаники, гетры, шубка, шапка, башлык поверх шапки, варежки. Да еще муфту привяжут… И вот по устланной ковром мраморной лестнице, поздоровавшись со швейцаром в черной с золотом ливрее, выходим на улицу. Двери с зеркальными стеклами захлопнулись. Подали карету, везут в Летний сад… Пар от лошадей на морозе… Веселый кучер Степан в поддевке. Останавливаемся у золотой решетки Летнего сада… Голубые тени на мерцающем на солнце снегу… Красно-бурый гранит набережной покрыт легким снежком, в солнце сверкает искрами… И так мне хорошо! Прежде чем меня отведут в сад, успеваю варежкой сделать на изморози какой-нибудь рисуночек.
Мне было одиннадцать лет, когда Государь отменил крепостное право. Тогда у меня начались идейные ссоры с теткой.
Была она любимой фрейлиной покойной матери Государя Николая Павловича. После ее смерти при дворе более не появлялась, хотя приглашалась на все придворные празднества. К новому Государю относилась прохладно – отмену крепостного права, как многие помещики, именовала несчастьем.
И вся хронология прошлой жизни у нее делилась так: до «несчастья» и после.
Я же готов был жизнь отдать за Государя. Я никогда не забывал, что мои предки рождались, жили и умирали в этом вековом рабстве. И новый Государь дал нам свободу.
Помню, как в Летнем саду впервые я увидел Государя. Он гулял с собакой. Я шел за ним на некотором отдалении, вместе с нашим слугой Фирсом. И мечтал…
О, как я мечтал, чтоб появился убийца, а я непременно грудью защитил бы его!
И на руках его умер.
Это был как бы медовый месяц пылкой любви между царем и всей прогрессивной Россией. Пьяные от счастья и свободы солнечные годы.
Но уже скоро пошли слухи о таинственных революционерах. И начались студенческие волнения. Петербург наблюдал невиданное…
Мы возвращались с прогулки из Летнего сада… Огромная демонстрация кричащих молодых людей, окруженная жандармами, шла по набережной. Впереди, будто возглавляя ее, ехал на коне бледный петербургский градоначальник, которого тетка «знала еще в пеленках».
А потом заполыхали таинственные пожары. Каждую ночь над городом стояло зарево… Пожары приписывали все тем же революционерам, «обнаглевшим от полученных свобод». Фирс рассказал, что на почтамте задержали прокламации с призывами к убийству царя… Тетка торжествовала: «Вот они, плоды вашей воли», – обращалась она, конечно же, ко мне.
Тетка мечтала для меня о военной карьере.
– Ну погляди, какой ты красавец. Ты, как твой проклятый отец, истинный кавалергард… Покойный Государь (Николай Первый) любил порядок. В конногвардейском полку служили только высокие брюнеты, а в кавалергардах – такие же рослые блондины.
Глаза тетки туманились… Она молча, с нежной улыбкой, сидела у камина – видно, вспоминала, как галантны были кавалергарды-блондины и как от них не отставали конногвардейцы-брюнеты.
Излишне говорить, что, назло тетке, я объявил: военным быть не желаю, хочу поработать на земле, как мои предки-крестьяне, и посему буду поступать в Московскую земледельческую академию.
Как она ненавидела, когда я вспоминал о материнском роде! И как мне нравилось дразнить своевольную старуху.
Но была еще главная мечта, о которой я не говорил никому…
В те годы гремели литераторы – Тургенев, Чернышевский. Герои литературные были реальней живых людей. Помню, с каким упоением я читал «Отцы и дети»… Герой романа, все и всех отрицающий, – Базаров был тогда главным моим кумиром. И словечко «нигилист» (так называли в романе все отрицающего Базарова) стало официальным наименованием всех свободомыслящих молодых людей России. Передовые идейные девушки влюблялись только в нигилистов…
Я разговаривал с теткой исключительно цитатами из книг.
– Милая тетушка, – говорил я, указывая на картины, украшавшие гостиную, – Не кажется ли вам, что наше общество, имеющее в своей среде столько голодных и бедных и при этом тратящее деньги на искусство, следует сравнить с голодным дикарем, украшающим себя побрякушками?
– Вы хотите назвать побрякушками картины великих мастеров?
– Именно, дорогая тетушка. Ценность имеет только то, что реально полезно. А это – хлам.
– И Леонардо да Винчи тоже хлам? – попадалась на удочку тетушка (у нее был один его рисунок, которым она очень гордилась).
– Именно. И Рафаэль, и любимый вами Пушкин – все совершеннейший хлам. На помойку их!
И далее начинались крики взбешенной тетушки.
Каждый вечер я обязан был молиться. Бога я побаивался, но все-таки не устоял перед искусом и спросил у тети цитатой из модного критика, очередного властителя моих дум:
– Не кажется ли вам, любезнейшая тетушка, что мир, созданный Господом, несколько своеобразен? Он напоминает гигантскую кухню, где повара ежеминутно рубят, потрошат и поджаривают… друг друга. Попавши в такое странное общество, юное существо прямо из утробы матери тотчас переходит в какой-нибудь котел и поглощается одним из поваров. Но не успел еще повар проглотить свой обед, как он сам, с не дожёванным куском во рту, уже сидит в котле и обнаруживает достоинства, свойственные хорошей котлете…
Боже, что с ней было… Как она кричала и крестилась, а я… я хохотал!