Он объяснил каждому его задачу, отвел место и, обратившись ко всем, сказал:
— Братья мои возлюбленные! Двести лет град сей хранил нас от всяческого злоумышления. Ныне и мы наконец можем воздать ему добром за добро, защитой за защиту. Будьте тверды! Боже Христе наш, погуби крестом твоим борющие нас, да уразумеют они, како может православная вера постоять за себя!
И вот поднялась уже многоцветная шелковая хоругвь с вытканными на ней Борисом и Глебом, уже пал предводитель поганых Даритай, неосторожно приблизившийся к надвратной башне, а вслед за тем полетели в ворогов тучи стрел, открылись ворота, и полсотни чернецов во главе с самим настоятелем поскакали на таурмен с поднятыми мечами и пиками. Хотя смирные монастырские кони и не были приучены к ратному делу, но, ведомые опытными всадниками, они врубились в дрогнувшие ряды поганых и смяли их, а путь к отступлению преградили им их же тяжелые арбы, приготовленные под погрузку монастырских припасов. Сам игумен Ферапонт был ранен саблей, да и мало кто из чернецов вернулся назад, но все чэриги из джауна Даритая были порубаны и заколоты.
Взбешенный, Субэдэй приказал монастырь сжечь, а чернецов перерезать всех до единого. Пришлось самому главному мастеру осадных машин китайцу Ван Ючену руководить подвозкой к монастырским воротам стенобитного порока и тяжелых камней, каждый из которых четверо богатырски сложенных пленных уруса еле могли поднять и с трудом укладывали на огромную деревянную ложку порока, оттянутую воротом. Потом отпускали запор, ложка стремительно распрямлялась и ударялась о поперечное бревно, посылая камень в ворота. Камень за камнем ударялись с грохотом о толстые доски из мореного дуба, оббитые с двух сторон железными полосами.
Вокруг монастыря все бурлило, дрожало, свистело от непрерывного боя, который не затихал ни днем, ни ночью. Неслись стоны раненых и крики ярости и боли. То одна, то другая изба посада вспыхивала ярким факелом, разбрызгивая искры, когда обрушивались кровли. Иногда из совершенно, казалось, разрушенных и сожженных домов внезапно, как призраки, появлялись люди, и они, не только мужчины, но и женщины, успевали, прежде чем быть порубанными и заколотыми, сами раскроить голову или рассечь тело одному, а то и нескольким чэригам и нукерам. Нелегко приходилось поганым и с пленными, сгоняемыми из окрестных селений, которые, еще в пути бредя под ударами плетей босыми и полураздетыми, неожиданно набрасывались на стражников, стаскивали их с седел и душили или закалывали припрятанными неизвестно где ножами. Так же они вели себя, когда по приказу и под надсмотром чэригов заваливали ров вокруг нижнего города обгоревшими бревнами домов посада, вязанками хвороста, засыпая его землей, ставили тын или тянули тяжелые осадные машины к воротам с полуденной стороны, потому как к другим воротам нижнего города со стороны Здоровца не только нельзя было подступиться с таранами, когда мост был убран, но и пороки, которые метали камни на расстояние меньше полета стрелы, не могли причинить им особого ущерба.
На десятый день под ударами тарана ворота монастыря наконец подались, и толпа чэригов ворвалась внутрь, кроша и поджигая все, что можно было поджечь и уничтожить. Биясь не на живот, а на смерть, монахи медленно отступали к Борисоглебской церкви, и небольшая их кучка смогла затвориться там, унося с собой и раненого Ферапонта.
В лихую годину пригодился его опыт воина, казалось забытый навсегда. Десять дней отбивал он атаки поганых, а когда они все же ворвались в монастырь, оставшиеся в живых заперлись в соборе и потом погибли в огне пожара вместе с хранившимся там зерном и утварью. Так погиб игумен Ферапонт — храбрый Федот.
Внимательно наблюдая за ходом боя, Субэдэй удовлетворенно взирал на клубы дыма и языки пламени, покрывавшие весь посад и часть окольного города. Теперь, когда монастырь пал и не сдерживает больше его войско, казалось, надо только засыпать рвы и разбить пороками ворота нижнего города, чтобы взять Торжок. Но ворота не поддаются… Полководец был убежден в неотвратимости своей победы, но эта задержка приводила его в ярость. Ветер доносил запахи гари, соленой крови, душный запах лошадиного и людского пота, трупного тления, и Субэдэй вдруг с тоской вспомнил ароматы своей родной степи: свежесть чебреца, холодок мяты, горечь полыни, терпкий — дэрусана, а также еле уловимый, но прекрасный запах эдельвейса, добытого для него в горах. Здесь он был одинок — единственные живые существа, которых он поневоле терпел в своем походном шатре, были два чутких и свирепых волкодава, которым он доверял больше, чем нукерам и ноянам.
Все было подчинено в его жизни и действиях одной цели — победе над врагом, будь то китаец или афганец, булгар или урус, половец или туркмен, все равно. Живя как простой воин, только одно отступление позволил себе баатур за долгую жизнь — он всюду возил с собой подушку, набитую сушеными цветами эдельвейса, которые предохраняют от головной боли. Он клал эту подушку поверх седла, находившегося в изголовье его жесткого ложа, и она помогала. Вот и сейчас, когда Субэдэй почувствовал, что голова болит все сильнее, как будто обручи стали сжимать ее, он спешился и вошел в свой огромный пустой шатер, взял подушку, поднес к лицу и стал вдыхать ее слабый, но такой целебный запах.
Глава XI
«СЛАВЕН БУДЕТ ГРАД СЕЙ СРЕДЬ ВСЕХ ГРАДОВ РУССКИХ…»
Новоторжский посадник Иван Дмитриевич дремал, сидя на лавке в своей просторной гридне[108], и его седая борода, опаленная во время последнего боя, лежала поверх кольчуги.
Ему снилась тишина…
Снились освещенные ярким солнцем разрумянившиеся детские лица, среди которых и его дети и внуки. Они катились на санках со всех городских холмов и пригорков, с визгом вылетая на лед Тверцы, сталкивались друг с другом, опрокидывались в снег на полном ходу. Иногда их лица куда-то исчезали, и на снегу выступали пятна крови. Тогда посадник вздрагивал и громко стонал. Он чувствовал, как, предвидя судьбу этих детей, все существо его пронизывала острая боль, раздирающая сердце. Она стягивала скулы, сжимала виски. Из каких-то неведомых, сокровенных глубин его существа поднимался от этой боли бешеный гнев. Он сообщал мыслям Ивана Дмитриевича беспощадную, разящую ясность, помогал увидеть еще невидимое, решиться на еще неслыханное.
Детство и юность посадник провел в Новгороде, как и большинство сыновей боярских, перемежая учение с лихими забавами и военными походами.
Как-то так получалось, что из походов он всегда возвращался с победою, что люди у него зря не гибли, что обладал он не только храбростью, но умом и терпением. Настал наконец такой день, когда избрали его новгородцы своим посадником вместо несправедливо обиженного князем Всеволодом Твердислава Михалкова, который с горя тяжело заболел, а потом постригся в монахи.
Почти девять лет был Иван Дмитриевич новгородским посадником, если не считать перерыва меньше чем на один год, когда на его место выбрали кроткого Федора Михалкова — дядю нынешнего посадника Степана Твердиславича. За это время сменилось несколько князей, а когда в 1229 году новгородцы призвали на княжение Михаила Черниговского, то Иван Дмитриевич добился даже, чтобы князь целовал крест, обещая править «по всей воле новгородской» и освободить смердов на пять лет от дани. Тогда же был заложен великий мост через Волхов, повыше старого, а деньги на его строительство взяли у любимчиков Ярослава Всеволодовича.
В то время Ивану Дмитриевичу казалось, что наступила наконец для него спокойная жизнь. Но не тут-то было! Именно теперь недовольные поблажкой смердам бояре напомнили новгородцам, что это он не удержал Ярослава Всеволодовича от похода на Псков и сам принимал в нем участие, и сместили с поста посадника, не забыв, правда, и о его честном служении: вече отправило Ивана Дмитриевича в свой военный и торговый пригород — Торжок. И задание ему дали ответственное — так укрепить город, чтобы не могли никакие князья прийти и в одночасье захватить его, как это не раз бывало.
По прошествии стольких лет Иван Дмитриевич поморщился, вспоминая, как тяжело ему было лишиться новгородского посадничества, еще горше покидать родной город, но он знал, что с вечем шутки плохи, и скрепя сердце поехал в Торжок, увозя с собой двух сыновей, чудом спасенных из горящего дома матерью, которая сама при этом погибла. Однако новоторжцы не забыли прежних обид, несправедливо обвиняя Ивана Дмитриевича в сговоре с великим князем Владимирским Юрием Всеволодовичем, обобравшим горожан до нитки несколько лет тому назад. Они не приняли его на посадничество и даже не пустили в город. Униженный, доведенный до отчаяния, Иван Дмитриевич уехал в Переяславль под защиту Ярослава Всеволодовича, с которым теперь его связывала общая судьба. Он считал его, несмотря ни на что, более подходящим Новгороду, чем всех остальных князей, в том числе и южнорусских, которым он до этого был привержен.