Георгий и Марианна Федоровы
ИГНАЧ КРЕСТ
Исторический роман
Был погожий февральский день 1238 года от Рождества Христова, или, как считали тогда на Руси, лета 6746-го от сотворения мира. Мороз слегка пощипывал, но солнце уже грело, вызывая желание подставить лицо под его яркие лучи. Впрочем, маленькой группе людей, работавшей на льду у низкого берега Ловати, было не до того. С первого взгляда их можно было принять за родичей. Двое были высоки ростом, русоволосы и голубоглазы, с малиновым румянцем, особенно заметным на еще по-зимнему белой коже. Они одновременно с громким уханьем ударяли пешнями[1] лед, пробивая колодчики[2]. Лед трескался и разлетался сверкающими серебристыми осколками, открывая темные пятна густой холодной воды.
Невдалеке столь же белокурая и синеокая боярышня[3] Александра, распахнув соболий кожух, крытый тяжелым зеленым сукном, сбросила прямо на снег нарядную шапку с меховой оторочкой и тоже била по льду пешней, делая прорубь. Светло-русая коса, заплетенная низко на затылке, вздрагивала при каждом ударе. Целая вереница таких колодчиков, расположенных на расстоянии десяти — пятнадцати шагов друг от друга, уже тянулась вдоль берега Ловати. Рядом присел на корточки узколицый худощавый юноша — чернец[4] Юрьева монастыря Афанасий. Он изредка поглядывал из-под надвинутого низко на лоб черного клобука[5]. Подобрав полы рясы, он насаживал живцов на большие крючки, прикрепленные к толстой короткой леске короткого же тяжелого удилища. Водил его рукой[6] в этом важном деле небольшого роста юркий мужичок с обветренным лицом, коротким прямым носом и глубокими морщинами, причудливо пересекавшими лоб и щеки, исчезая в седой бороде, как тропинки в густом лесу. Обут он был в меховые сапоги из оленьих шкур, раздобытых им у далеких поморов в полуночных землях. Перехватив взгляды, которые Афанасий исподлобья бросал на боярышню, и хитро прищурив свои выбеленные солнцем голубые глаза, правда уже не такие яркие, как у двух его верзил сыновей, Игнат Трефилыч направлял действия инока, стараясь не очень показывать свое превосходство многоопытного рыбака, зато смущая грубоватыми шутками.
— Понятно… Где сердце лежит, туда и око бежит… — сказал он, слегка понизив голос, чтобы не услышала Александра, но тут же перебил сам себя: — Ну вот, расселся, словно рак на мели! Давай вводи удилище в колодчик, — скомандовал Трефилыч неожиданно высоким голосом. — Осторожно! Наклоняй, вводи под углом! Ишшо!
Когда удилище вместе с живцом и леской уткнулось в дно, Трефилыч закрепил другой его конец во льду большим железным костылем.
Тут же стояли нарядные сани, запряженные парой холеных серых в яблоках лошадей. Боярские холопы Митрофан и Евлампий зашивали в рогожи большими деревянными иглами огромных, похожих на бревна саженных налимов с оливково-зеленым туловищем, испещренным черно-бурыми пятнами, и складывали их в сани. Богатырь Евлампий был чуть ли не на голову выше своего достаточно крупного напарника. В дешевой медвежьей шубе, большой и грузный, он сам походил на медведя, которому тайно поклонялся, как, впрочем, и языческому богу Волосу[7], а заодно и христианскому святому Власию, который, говорят, тоже зверей охраняет. Митрофан был значительно моложе Евлампия. С темными бровями вразлет, с зоркими серыми глазами, прикрытыми длинными белесыми ресницами, в ладном кожушке, отороченном белым заячьим мехом, он больше походил на боярского сынка, чем на холопа.
Застоявшиеся лошади стали бить копытами. Тонко зазвенели бубенцы, нашитые на хомутах. Евлампий засыпал в торбы овса и начал подвязывать их к мордам лошадей. Кони поводили агатовыми блестящими глазами, норовя то ли в шутку, то ли всерьез прихватить зубами руку или рукав его шубы. Богатырь только добродушно отмахивался. Подвязав торбы, он сдвинул на затылок высокую шапку и огляделся.
Сильный ветер, бушевавший ночью, только к утру успокоился. Весь снег с реки сдуло начисто, и ее ледяное русло блестело светлой харлужной синевой, как клинок на белоснежной простыне. Черная точка показалась вдали и начала быстро увеличиваться. Вот уже отчетливо стал виден всадник, припавший к шее небольшого, но крепкого вороного коня; заблестели серебряные украшения сбруи и седла, железный шлем. Вскоре послышались сильное хриплое дыхание лошади, стук копыт и глухие удары шпор, которыми верховой торопил и так уже взмыленного жеребца; ярко-красный плащ-корзно[8] раздувался парусом. Подскакав к саням, он осадил коня, положил руку на ножны слегка изогнутой сабли, усыпанные драгоценными каменьями, и сказал, с трудом переводя дыхание:
— Бог в помощь!
— Здравствуй, добрый человек, — ответила за всех Александра, надевая шапку.
Всадник с интересом скосил на нее узкие черные глаза.
— Как лучше проехать в’ Новгород? — без обиняков спросил он.
— Да так вот по Ловати и поезжай, — махнула рукой Александра. — Выедешь на Ильмень-озеро, а по нему зимник проложен, на другом конце его Волхов и Новгород. А как ты сюда попал? Почему по главной дороге не поехал?
— Нельзя было. Я кружкой путь искал. А далеко ли до Новгорода?
— Да верст пятьдесят наших будет.
— Так далеко, — огорчился всадник, пощипывая короткую бородку, полукругом обрамлявшую его скуластое лицо, совсем темное от усталости: щеки ввалились, веки припухли и покраснели.
— Мы сами новгородцы, нам ли не знать, сколько до него верст.
Тогда всадник спешился, присел на край саней, с трудом привалился к передку и сказал:
— О нашествии окаянных слышали?
Александра молча кивнула головой.
— А что полчища кахана Бату уже взяли Рязань, Москву, Суздаль, а потом и Владимир, знаете? Что они убили без числа народа, жену великого князя Юрия и всю его семью, город разрушили, слышали?
— Нет… Не было еще такого слуха…
Афанасий, Евлампий и Митрофан сгрудились около печального вестника. А он тем временем продолжал:
— Они захватили Ярославль, Ростов Великий, Переяславль, Тверь и повернули на Торжок.
— Отце наш, спаси и помилуй нас, грешных, — перекрестился Афанасий.
— Они подошли к Торжку, чтобы перерезать путь к Новгороду с юга. Их бесчисленное множество. Они окружили Торжок тыном. Оттуда теперь и птица не вылетит. Надо быстрее предупредить… Не пройдет и трех дней, как Торжок падет. Его уже не спасти. Дорога на Новгород будет открыта…
Боярин с трудом встал, пошатываясь подошел к своему коню, вдел было ногу в стремя, но, внезапно побледнев, охнул и тяжело осел на лед, который сразу же окрасился кровью, пропитавшей его красный плащ и потому незаметной раньше.
— Прости, боярышня, я… — успел проговорить всадник и потерял сознание.
Афанасий наклонился, выхватил из-за голенища длинный засапожный нож, быстро расстегнул запону[9]1 у корзно и разрезал шерстяную свиту[10], а потом и белую окровавленную сорочку боярина, обнажив плечо. Стала видна тугая повязка, набухшая от крови. Александра достала из котомки в санях два больших рушника, украшенных богатой вышивкой, и отдала Евлампию. Тот разодрал их, и Афанасий сделал новую повязку.
Между тем боярышня вытащила из котомки берестяной свиток и бронзовое писало[11] и стала что-то им быстро процарапывать. Закончив писать, она завернула бересту в чистую тряпицу и протянула Митрофану:
— Возьми моего коня — он самый резвый. Скачи во весь дух в Новгород. Отдашь грамоту моему батюшке.
— Самому посаднику в руки?
— Да. Только ему. И сразу назад. Встретимся у Евстигнея.
Митрофан молча поклонился, положил тряпицу с грамотой в шапку, пристегнул меч, и вот уже подковы его коня звонко застучали по льду. Постепенно звук становился все слабее и наконец совсем затих вдали.
— Как чувствуешь себя, воин? — спросила Александра у всадника, лежавшего в санях, заметив, что тот открыл глаза и приподнялся.
— Ничего, ожил. А почему вы сами не возвращаетесь в Новгород?
Александра нахмурилась и медлила с ответом. Потом все же сказала:
— Надо дождаться охотников — они тут неподалеку пушного зверя промышляют. К полудню подъедут, тогда и отправимся домой. Ты отдохни пока, а потом мы возьмем тебя с собой.
— Спасибо… только мне надо быстрее назад вернуться…
— А вот скажи, воин, — испытующе взглянула на него Александра, — знаешь ли ты, что значат наши священные изображения?
— Я ведь боярин, а не поп, — уклончиво начал всадник, — однако кое-что слышал.
— Скажи тогда, что значат крест, якорь и сердце?