и он решал эти жизненно важные вопросы или откладывал их «ad acta».
Франц-Иосиф испытывал счастье, когда находил утром на своем столе большую стопку дел; если же дел было меньше — он тревожился, ему становилось не по себе. Тогда он бомбардировал свои учреждения депешами с требованием прислать ему больше документов. Документы хранили истину. Этому он до недавних пор верил безоговорочно. Однако горькие события последних месяцев, позорное поражение его войск, беседа с Наполеоном III, язвительные намеки и интриги эрцгерцогов — все это пробудило в нем подозрение, что истина, пусть бесспорно правдивая, специально приготовляется и подбирается для него, что чиновники передают ему на подпись только то, что им самим желательно решить, и утаивают все, что они не хотели бы показывать императору.
Вот любопытный и обеспокоивающий факт — он уже часто замечал это: в дни аудиенций, когда он принимал своих подданных, или в Альпах на охоте, или в то время, когда он страдал насморком или бронхитом (а это часто случалось зимой: дворцовые покои невозможно было как следует протопить), — стопка дел на его столе делалась куда тоньше, чем в более свободные дни и в дни, когда он был совершенно здоров. Как объяснить это? Мысль, что жизнь его империи настолько зависит от расписания его рабочего дня, что когда императору некогда заниматься делами, то и вся жизнь в австрийской державе тотчас учтиво-автоматически приостанавливается и происходит гораздо меньше конфликтов, которые подлежали бы монаршему суду, — такая мысль была, конечно, весьма возвышающа, но Франц-Иосиф был не настолько наивен, чтобы поверить в нее.
Не только количество — менялось и содержание бумаг. Иной раз оно было до того серым, скучным, что государь, обеспокоенный, хватался за перо и посылал в свою министерскую канцелярию такую, например, депешу:
«Уже три дня не получал дипломатической почты! Ф.-И.».
Он очень любил телеграфировать и прибегал к услугам этого хитроумного изобретения даже тогда, когда адресат находился в том же доме, то есть во дворце.
А случалось, что содержание документов было так удивительно, что Франц-Иосиф только головой качал. Вот вчера на его столе очутилась очень странная бумажка — четырехнедельной давности рапорт некоего обер-лейтенанта Гафнера из Двадцать пятого пехотного полка о том, что на товарной станции Штадлау содержатся на складе тонны проросшего зерна и пришедшего в негодность сахара и что вместо каких-либо мер — хотя бы для частичного спасения указанного провианта, — на склад только ежедневно высылают караульных.
Странное сообщение. Какое императору до этого дело? Или лучше сказать: конечно, ему есть дело до всего, что происходит в его империи, но нельзя же требовать, чтобы он интересовался всеми армейскими складами и всеми караульными отделениями. Он вызвал Грюнне, из чьего ведомства поступил этот документ, и, как бы между прочим, расспросил о складе в Штадлау. Недоуменное выражение, появившееся на суровом усатом лице бравого генерала, убедило императора, что Грюнне понятия не имеет о самом существовании этого склада, а тем менее о рапорте безвестного обер-лейтенанта Гафнера.
В чем же, стало быть, дело? А в том, чтобы скомпрометировать Грюнне указанием на беспорядки в армейском снабжении. Кто в этом заинтересован? Да кто же иной, как не возлюбленный братец Карл-Людвиг, без устали интригующий против Грюнне; Gott sei dank [16], сегодня императору стало известно, что ночью братец пьяный свалился на лестнице и страже пришлось уносить его домой. Конечно, это Карл-Людвиг подсунул донесение обер-лейтенанта Гафнера. Одного этого было достаточно, чтобы Франц-Иосиф начертал на рапорте суровое «Ad acta». Он выписал эти латинские слова красивым латинским почерком — вообще то он писал готическим — и поставил внизу шифр из начальных букв своего имени: «Ф.-И.».
Так дело о штадлауском складе нашло свое удовлетворительное решение.
Однако интонация искреннего возмущения, окрашивавшая сообщение никому не известного обер-лейтенанта, настолько заинтриговала императора, что ему захотелось увидеть этого Дон-Кихота, вступившего в битву против ветряных мельниц австрийского головотяпства, захотелось поговорить с ним, расспросить его о воинской службе. Наверное, это человек справедливый, прямой, ревностный служака. Император, австрийский верховный главнокомандующий, знал свою армию только сверху, по докладам генералов и министров; пожалуй, полезно было бы взглянуть на нее и снизу, глазами незначительного субалтерн-офицера. Еще три месяца назад ничего подобного не пришло бы в голову Францу-Иосифу; но червь подозрения, что из документов он не узнает полной правды, что чиновники обманывают его, водят за нос; чувство бессилия, мучившее государя после злополучной встречи с Наполеоном III, — все это толкало его на эксцентрические поступки, которых прежде не было в его жизни.
Поэтому император повелел вызвать обер-лейтенанта Гафнера для личной аудиенции. Это было вчера. А сегодня на расписании дня, тщательно исполненном штатным каллиграфом генерал-адъютантуры, никому не известная фамилия Гафнера чернела в списке лиц, вызванных на одиннадцать часов — рядом с широко известными фамилиями полицей-президента фон Кемпена и министра финансов Брукка.
Уже совсем рассвело. Император встал, задул лампу и смел метелочкой хлопья сажи, вылетевшие из стеклянного цилиндра и осевшие на бумагах.
Когда после ухода Брукка флигель-адъютант императора, князь Хоэнлоэ-Шиллингсфюрст, ввел в кабинет обер-лейтенанта Гафнера, который уже сорок пять минут ждал в приемной, Франц-Иосиф, увидев бледное, серьезное лицо офицера, тотчас пожалел, что вызвал его. Министр финансов Брукк наговорил кучу неприятностей. Помимо всего прочего, он заверял монарха, что единственное средство спасти австрийскую государственную казну — это, невзирая на то что, как сам он буквально выразился, у налогоплательщиков уже кровь из-под ногтей брызжет, еще раз радикально завернуть винт прямых налогов, добавить косвенные налоги на мясо и хлеб и начать широкую распродажу казенных имений, рудников и железных дорог. Вот о чем говорил Брукк; и этот безвестный обер-лейтенант, бледный, некрасивый человек (Франц-Иосиф не любил некрасивых), — из тех, кто является с неприятными разговорами. Об этом свидетельствовали его печальные черные усы и горизонтальная морщина, прочертившая гладкий лоб. К тому же, подумал Франц-Иосиф, у него совсем нет военной выправки. В кабинет он вошел, правда, достаточно браво, и одежда его безупречна, равно как и поза, в которой он остановился перед столом государя, — но все же чего-то не хватало, пожалуй, той естественной чеканности, которая отличает офицера по призванию. Гафнер явно был человек думающий, а это не идет к офицерскому мундиру.
— Я изучил ваш рапорт и могу сказать, что ваша наблюдательность меня радует, — холодно произнес Франц-Иосиф. — Но я был бы еще более рад, если бы вы точнее придерживались предписанного порядка. Манера подавать такого рода доклады непосредственно в мою военную канцелярию весьма необычна.
На бледном лице Гафнера