Вначале Блумберг работал на приличном удалении от скалы, такое расстояние было необходимо для «точного воспроизведения архитектурных деталей», о чем просил Росс. Но, когда он делал наброски таким образом, массивные храмы и обширный Некрополь получались маленькими и невыразительными. Теперь, по прошествии месяца, эффект от картины был обратный: храм Изиды, амфитеатр и пиршественный зал утратили очертания и стали почти неразличимы на фоне розовых скал, в которых были вырублены.
Блумберг писал картину в пурпурных, розовых, красных и коричневых тонах. Сауд помог ему натянуть огромный холст, и он работал широкими, экспрессивными мазками, размашисто водя по холсту щедро нагруженной кистью, не думая ни о чем и в то же время сосредоточенно. Десять дней он работал ночами и ранним утром, а днем отсыпался — Сауд будил его к ужину. Но затем решил изменить распорядок. Теперь он с утра взбирался на скалы по выбитым в камне тропам, по которым два тысячелетия назад набатеи поднимались к местам жертвоприношений. Блумберг гладил грубо отесанные фасады древних строений, ощущение было приятное. Когда он стоял, как Самсон, раскинув руки, меж двух колонн, или прижимал ладонь к бело-розовой скальной стенке, словно желая оставить отпечаток, — он замечал, что Сауд наблюдает за ним с удивлением. Потом вдруг, несмотря на возражения Сауда, начал работать в самые палящие часы. Надевал широкополую шляпу, но все равно было невыносимо жарко, и несколько раз он был близок к обмороку. Именно этого он и добивался: возникало ощущение, будто стоишь на краю пропасти, отделенный от всего мира слепящим светом, лишь кровь стучит в висках. В такое время дня он мог работать лишь час-два, не больше. Была еще и чисто техническая проблема: краски на жаре слишком быстро сохли, а он предпочитал писать по влажному слою. Но он не жалел о потраченном времени: по крайней мере это давало ощущение полнейшей оторванности от мира: он чувствовал, что может наконец быть предельно честным в искусстве, к чему он тщетно стремился еще со студенческих лет в Слейде. Порой ветер осыпал холст дождем песчинок, но он не расстраивался, а просто втирал их в краску. Несколько раз он снимал холст с мольберта и укладывал на земле, а потом ползал по нему на четвереньках, спиной к скалам, хотя они и были главным объектом произведения. Склонившись над влажным холстом, весь в поту и заляпанный краской, Блумберг словно переносился в другое измерение: давящая тоска, не отпускавшая его вот уже больше года, исчезла — или по крайней мере затаилась. Здесь, после нескольких недель под испепеляющим солнцем пустыни, он забыл о прошлом.
Картина была почти закончена. Он вложил в нее всю свою душу, и, как он считал, это первая его сколько-нибудь значительная работа из всех, написанных в Палестине. Он знал: все идет хорошо, потому что потерял счет дням и потому, что по возможности избегал контактов с людьми. Время от времени какой-нибудь турист, чаще всего британец, отклонялся от маршрута и забирался на вершину скалы, где работал Блумберг, и замирал в почтительном отдалении, как Росс на иерусалимской крыше. Только один из них, выдержав суровый взгляд Блумберга, попытался завязать с ним беседу, но Блумберг велел ему проваливать подобру-поздорову. Единственным его собеседником здесь был Сауд. О чем они говорили? Да в общем ни о чем, о простых повседневных делах, и Блумберга даже радовала рутина: он был еще не готов строить планы на будущее, да и парень тоже. Они были как пожилые супруги, которым нечего больше сказать друг другу, кроме как: «А что сегодня на ужин?»
В то утро — он находился в Петре, наверное, месяца два, потому что когда он попал сюда, было полнолуние, потом еще раз он видел полную луну, и сейчас она почти скруглила бока, — в то утро Блумберг собирался с помощью Сауда натянуть навес и добавить к картине последние штрихи, но, когда вернулся с обычной своей прогулки по руинам, Сауда нигде не было видно. А вместо него в палатке Блумберг обнаружил двух посетителей.
Молодой человек, в белом помятом костюме с четкими пятнами пота под мышками, встал и представил себя и свою спутницу. Низкий потолок палатки не позволял ему встать в полный рост — копна черный кудрей упиралась в парусину.
— Я Майкл Корк, с вашего позволения, а это моя жена Сара. Простите, но мы не утерпели и вторглись без разрешения. Видите ли, тут невероятное стечение обстоятельств. Мы путешествуем сейчас, хотя в довольно странных обстоятельствах, не буду вдаваться в подробности. Вероятно, вы не знаете, но вы, как бы это выразиться, местная достопримечательность. Все проводники о вас говорят. А мы вроде как ваши поклонники, более того, мы, в общем благодаря Саре, еще и владельцы. У нас есть картина Блумберга. Купили в прошлом году, как вернулись из Германии, из последней поездки, погуляли по Черному лесу, потом три ночи в Гейдельберге. Счастливое время. Медовый месяц вообще-то. Ой, извините! Так или иначе, вы работаете. То есть, хочу сказать, работаете прямо здесь. Вы даже не представляете, как мы обрадовались.
Блумберг слушал, но слова кружили вокруг, как рой пчел. В пустыне он привык к тишине, и легкая непринужденная английская болтовня, где фразы вихляют и дергаются, как лондонский автобус, звучала чуждо, как иностранная речь.
— «Баржи на канале». Сара с первого взгляда влюбилась. Она в детстве жила возле шлюзов Шлюзы Иффли в Оксфордшире. Может, случайно бывали? Там прямо за мостом паб есть, «Зеленый человек» называется. Так или иначе, у нас был выбор: или мебель для новой квартиры, или ваша картина, и с гордостью признаюсь, мы приняли верное решение. Боже, да она готова была с пола есть, лишь бы стать обладательницей вашей работы! Ой, что это я, — смутился он, — лучше я помолчу, пусть Сара сама за себя скажет.
Он покраснел и обернулся к жене, сидевшей на подстилке, скрестив ноги. Теперь она встала и с широкой улыбкой протянула Блумбергу руку.
— Сара Корк. Для меня большая честь — познакомиться с вами.
Блумберг вытер ладони о рубашку. Молодую женщину красавицей нельзя было назвать, во всяком случае в общепринятом смысле этого слова: нос длинноват, губы слишком тонкие, — но у нее было открытое и по-своему привлекательное лицо. Каштановые волосы до плеч, а глазах сдержанная грусть, и это ему сразу понравилось. А может, мелькнула мысль, ему в ней все нравится просто потому, что она купила одну из его картин?
Повисло неловкое молчание — пресловутый лондонский автобус встал на красный свет, — а затем Блумберг, вспомнив манеры далекой страны, спросил:
— Могу я предложить вам что-нибудь? Чаю? Кофе?
Каждое утро Сауд собирал хворост и разводил крошечный костер в нескольких шагах от палатки. И варил кофе, держа над огнем закопченный до черноты ковшик с длинной медной ручкой. На обратном пути Блумберг заметил привычный огонек, так что Сауд, вероятно, не ушел далеко, но Блумберг и не собирался его звать. Любой путешественник представлял собой потенциальную угрозу. Кроме того, Сауд — помощник, а не слуга.
— От чая не откажусь, — сказала Сара с энтузиазмом. Словно мяч отбила на теннисном турнире.
Блумберг вышел из палатки.
И стал греть над огнем воду. Когда вода закипела, наполнил две потрескавшиеся фарфоровые цветастые чашки (Сауд выклянчил их у голландских туристов — ручки были отколоты) и бросил туда листьев «нана».
Принес дымящийся мятный чай своим гостям.
— А вы не составите нам компанию? — спросила Сара.
— Я не хочу пить, — ответил он. Не хотел признаваться, что чашек всего две, хотя, казалось бы, чего тут стыдиться?
Блумберг достал пачку сигарет из кармана блузы и предложил было Майклу, но Сара первая потянулась, и Блумберг вручил пачку ей.
— Надолго вы еще здесь задержитесь?
— Сам не знаю. Не раньше, чем закончу работу, я думаю.
Опять последовала неловкая пауза — затянись она чуть дольше, все трое могли бы уже вообще ни о чем не говорить и благопристойно помалкивать, но внезапно тишину прорезал далекий автомобильный выхлоп, резкий, похожий на выстрел. Этот звук эхом раскатился по пустыне и подстегнул беседу.