— Гляди мне в глаза! — властно потребовал гетман. — Что глаза прячешь? С отцом говоришь, а не с попом!
Гетман почувствовал, как рука Ганны задрожала у него на локте.
Юрась опасливо поднял голову, взглянул на него чужими, недобрыми глазами.
— Рим в голове у тебя… — Хмельницкий отвел взгляд от перекошенного страхом лица сына, глянул на огонь и заговорил, сдерживая гнев: — Что для тебя в Риме? Кто в голову тебе вбил это своеумство? Разбойничий город этот Рим! — И, встретив протестующий огонек в испуганных глазах сына, снова заговорил: — Разбойничий город, который в мир идет с виселицей, мечом и огнем. Сатанинская уния из этого Рима чумой приползла на наши земли. Ты об этом думал? — Спросил и ответил сам за него: — Нет! Я думал, ты за науку берешься, чтобы овладеть ею ради земли родной, а ты чужими мыслями жить хочешь. Кто ж ты родимой матери земле нашей, сын или пасынок? Как жить думаешь? Отвечай!
У Юрася только руки на коленях дрожат. Стыд какой! Куда спрятать их? Еще когда не видел отца, роились в голове сотни слов, какими можно было возразить и даже, казалось ему, убедить. Поставить на своем. Но едва встретил его испытующе-пронзительный взор, услыхал его густой, басовитый голос — язык отнялся. Не было ни мыслей, ни слов. Со слезами в голосе, собрав последние остатки храбрости, взмолился:
— Слаб я, батъко… Разве не видите? Ратное дело не влечет меня. Саблю в руках не в силах удержать. Как же мне казаком быть?
Хмельницкий закрыл глаза. Господи! За что кара такая? Разве Тимофей сказал бы так?
Весело потрескивали дрова в печи, а по спине мороз побежал от только что услышанных слов. Сидел, онемев, только тяжелое, прерывистое дыхание его наполняло горницу, багряно освещенную вспышками огня.
Ганна беспокойно взглянула на Юрася. Сколько раз уже думала она о том, что сказало было гетманом в этот вечер… Разве не старалась она приблизить к сердцу своему и вправду слабого и скрытного Юрася? Разве не хотела стать ему второю матерью? Та, которая была долгие годы рядом с гетманом (Ганна даже в мыслях не называла ненавистного имени), сделала свое дьявольское дело. Тимофей — тот не дался, он был старше и сильнее! Его самого сторонилась шляхта и иезуиты… Его старались отстранить от гетмана, втолкнуть в молдаванский котел, а когда гетман понял, что значит для него Тимофей, было поздно! Кольнула мысль: сын дальше от отца, чем первый попавшийся казак или посполитый. Прогнали старых учителей. Чем новые были лучше? Теперь опять появился новый: грек из Кафы. Кажется, человек умный и добрый. Но кто в душу проникнет?..
Сердцем своим понимала Гаина отчаяние и гнев Богдана. Но помочь не могла. Не в ее силах было это.
— Что ж, может, тебя в монахи постричь? — спросил вдруг Хмельницкий, расправляя плечи и подымая взгляд ни Юрася. — Не было в моем роду черноризцев, так вот ты первый будешь.
Смотрел долго на Юрася, точно впервые увидел. Слезы хлынули у того из глаз и растеклись криво, поблескивая в свете играющих языков пламени.
— Постыдись отца! От дочерей своих слез не видал, а ты как паненка! Правду говоришь, не казак ты. Нет. Но я сделаю из тебя казака или вырву из сердца своего, как жало змеиное! — закричал Хмельницкий и вскочил на ноги, выросши над сгорбленной фигурой сына, который все глубже прятался в кресле.
Ганна поднялась. Снова стала рядом, снова тронула за локоть, проговорила:
— Богдан!
Хмельницкий сбросил с локтя ее руку.
— Не мешай. Пойдешь в войско, слышишь? Украина на светлый путь выходит. И на том пути черные силы собрались, чтобы не дать нам достичь свободы и покоя для родного края. И те зловещие силы твой Рим проклятый и его Ватикан освятили. За каждым крестом ихним дьявол стоит! И тот, кто теперь не понял этого, недостоин быть сыном отчизны своей. Слышишь?
Могучею рукой схватил Юрася за плечо, сжал своими железными пальцами и приподнял. Притянул к себе, наклоняясь к его глазам. Ждал увидеть в них огонь, разожженный горячими словами правды, которая от самого сердца шла, но вместо того блеснули на него льдинки страха, а еще хуже — он хотел бы ошибиться, но не его проницательность можно было обмануть — искорки ненависти тлели в глазах Юрася. И он изо всей силы, чтобы не наделать хуже, швырнул его в кресло и широкими шагами вышел из покоев, хлопнув дверью так, что пламя в печи рванулось наружу. Потянуло едким дымом.
Печально звенели стекла широких венецианских окон.
Сердце у Ганны замерло и ноги подкосились. Юрась не заметил ни горького дыма, ни сочувственного лица мачехи, и злобная усмешка, искривившая его рот, ужаснула Ганну.
…Ночью гетман долго не мог заснуть. Ганна лежала рядом с ним. Глаза закрыты, но он чувствовал по ее частому дыханию, что и она не спит. Все происшедшее вечером походило на то, как если бы его внезапно ограбили самым мерзким образом. Так неожиданно открылся этот ненавистный обман, испытав который Хмельницкий должен был еще вдобавок понять: некому пожаловаться и никто не посочувствует тебе, кроме Ганны. Да и не хотел он этого. Больше всего в жизни боялся он слов сочувствия.
Вставало перед ним то, что год за годом отходило, поросло в памяти чертополохом, как заброшенное поле. Может, и не сказал бы этого на людях, но самому себе в бессонную февральскую ночь, когда так ярко светит в окно месяц, крестом раскинув на коврах оконные переплеты, он может открыться.
Хмельницкий привык один на один встречать злобные выходки судьбы. Только так, считал он, закаляет себя человек.
Стиснув зубы, шел он к цели. То, что произошло месяц назад в Переяславе, было вершиной его жизни, взойти на которую удалось нелегко. Но взошел! И стал надежно, обеими ногами. Почва под ним была тверда. Ощущал это каждым вершком своих мускулов, пусть уже тронутых временем и испытаниями, но все еще крепких! Впереди не гладкий путь простирался. Стояли на том пути рати врагов, хитрых и сильных, коварных и мстительных.
Король Ян-Казимир и султан Мохаммед IV; хан Ислам-Гирей и молдавский господарь Георгицу; венгерский князь Ракоций и валашский господарь Стефан; австрийский император Фердинанд и шведская королева Христина; венецианские и ганзейские негоцианты, паны сенаторы, шляхта, поднанки, иезуиты — и над всею этою стаей черпая тень Ватикана, в логовище которого только менялись имена пап, но неизменною оставалась ядовитая ненависть к его родному краю, для разорения которого благословенны были самые злейшие способы, какими только пользовалась инквизиция.
Впервые за эти шесть лет гетманства, оставшись наедине со своими раздумьями, он облегченно вздохнул: не один на один выходила Украина на бой с этою сворой, рядом с нею стоит теперь народ-союзник, побратим, который в беде не оставит и не выдаст врагу. И потому борьба переходила на новые, широкие пути и становилась еще острее и непримиримее.
Эти мысли принесли успокоение. Горечь беседы с Юрасем понемногу таяла. Крепче закрыв глаза, сдерживая рукой биение взволнованного сердца, он мысленно говорил и ночной тишине со своими недругами, видел перед собою их лица.
«Перехитрю вас. Думает Ян-Казимир на меня хана толкнуть. Верю — Ислам-Гирей охотно с ордой пошел бы… Но турецкий султан прикажет хану крымскому иначе поступить. Об этом уж я позабочусь. Погоди, король, не спешите, сенаторы. Смотрите, как бы вам шведы в спину когти свои не запустили. И для этого есть повод. Французы и Фердинанд австрийский охотно в Черное море вошли бы, им раздор между султаном и Москвой и Украиной на руку. Но султану война на две стороны но игрушка. А вот, твоя милость ясновельможный король, тебе придется на две стороны повоевать. С востока — Москва, с юга — Украина. Захочешь нам в спину татар пустить? Не торопись с этою радостью! Казаки с Дона и наши запорожцы выйдут на чайках и стругах воевать Крым. Держись, Кафа, Керчь, Гезлев, а чего доброго, и Синоп и Трапезонд…»
За этими размышлениями Хмельницкий не заметил, как приподнялся на постели. Тихо, чтобы не разбудить Ганну, встал. Ганна шепотом спросила:
— Что с тобой?
— Хорошо мне, Ганна! — весело ответил Хмельницкий. — на сердце покойно. В мыслях ясно.
Ганна сидела на широкой постели в одной рубашке, обхватив колени руками, и в сумраке, пронизанном лунным сиянием зимней ночи, видела горячий блеск его глаз, слушала отрывистые мудрые слова.
А когда замолчал, сел рядом, положив свою широкую руку ей на плечо, и вдруг подумал: «Кому бы еще мог я вот так, посреди ночи, доверить свои самые тайные мысли?» Сказал вслух:
— Как жаль, Ганна, что поздно встретились мы!
— Кто ж виноват в этом? — пожала плечами Гаина. — Одна судьба!
— Я виноват. Думал, врагов вижу хорошо, а у себя, под своею крышей, не разглядел.
— Как бы они и теперь сюда не заползли! — со страхом заметила Гаина.
— Ты о чем? — Почувствовал, как сердце похолодело.