– Не могу я иначе… – с тихим вздохом сказала Евдокия. – Каждый день я о нем думаю…
– О ком это – о нем, матушка?
– Об ангеле моем, Степушке… Скоро и сам сюда явится… Жду я его… Жду мое ясно солнышко в темнице этой постылой…
– В темнице? – ужаснулась Маремьяна. – Это ты, матушка, о монастыре святом такое говоришь? Бога побойся!
– Господь меня простит! – уверенно сказала Евдокия. – Он прощает тех, кто любит… А я сильно люблю.
– Что ж ты такое говоришь, матушка? Тебя русский народ святой почитает, а ты в стенах монастырских полюбовника ждешь? Не введу я его к тебе – так и знай!
– Велика беда… – рассмеялась Евдокия. – Ты не введешь, другой введет.
– Кто ж это такой, другой? Не знаю я таких нечестивцев! – отрезала Маремьяна.
– Духовник мой, отец Федор Пустынный, Степушку ко мне и введет! – уверенно сказала Евдокия и прижала подаренные меха к лицу. Как мягко и нежно касались они ее щек и губ, словно руки любимого.
– Не введет к тебе отец Федор полюбовника, не бывать тому! – возвысила голос Маремьяна.
Но Степан Глебов пришел к Евдокии – и не единожды. Вводил его к Евдокии отец Федор Пустынный – для укрепления духа царицы-матушки, которая, как верили многие в Суздале, непременно восстанет против царя-Ирода вместе со своим сыном Алексеем. Екатерину, новую жену Петра, в Суздале не считали царицей. Подлинная царица была здесь, с ними, и дух ее следовало укрепить – пусть даже и тайными встречами с полюбовником.
Когда к Евдокии приходил Глебов, старицу Маремьяну отправляли кроить телогреи для царицы или читать молитвы за ее здравие. Евдокия была сама не своя от счастья: Степушка здесь, с ней рядом, и не украдкой, как в старые времена, в покоях царицы Прасковьи Федоровны, а почти не таясь. Встречи с Глебовым придали Евдокии твердости. Теперь она часто говорила старице Маремьяне да другой своей наперснице, монахине Каптелине: «Все наше государево, и государь за мать свою что воздал стрельцам, ведь вы знаете; а сын мой из пеленок вывалился».
Евдокия без всякого стеснения пользовалась именем своего несчастного сына, веря, что он отомстит за нее Петру. А между тем Алексей Петрович лишь смутно представлял себе тайные планы матери, и не внезапная смерть отца мерещилась ему в дерзновенных помыслах, а лишь тихая и спокойная жизнь где-нибудь вдали от двора и отцовских забот, в деревеньке своей Рождествено. Алексей Петрович был тих духом и нравом, но Евдокия решала и за него, и за Глебова. Попранной, поруганной женщине хотелось мести. Упрямая и жадная ненависть трепетала в ней, и она бестрепетной рукой вела своего любовника на плаху, а сына в крепость или на смерть. К Евдокии в Суздаль приезжали разные люди, противники новых порядков, шушукались с ней по углам, говорили о скорой перемене власти. Царица часто выезжала на богомолье в окрестные храмы и монастыри и привлекала к себе сторонников.
В утренних сумерках, уходя от Евдокии, Глебов растерянно шептал молитвы Христу-заступнику, ангелу-хранителю и Богородице и думал о том, что поневоле стал заговорщиком. Лаская царицу в ее келье, он слушал упрямый, исполненный гнева и жажды мести шепот Евдокии. Она призывала все мыслимые и немыслимые несчастья на голову царя Петра и его полюбовницы-чухонки, солдатки Катерины, и на их дочерей Аньку с Лизкой. Говорила о том, что сын отомстит за мать, подымет против царя-Ирода своих сторонников, и даже предлагала Глебову поднять против царя собранных майором в Суздале рекрутов. Глебов полагал, что его Прасковьюшка бредит. Он внушал любовнице, что несказанно трудно тягаться с Государем, победившим самого свейского короля Карла XII. Но несгибаемая Евдокия этому не верила и тайно совещалась с разными людьми – посланниками от родовитых боярских семей, которых приводил к ней Федор Пустынный, монахами и богомольцами, со всяким пришлым и беглым людом. Все они клялись постоять за царицу, и Глебов нехотя присоединял свой голос к их голосам.
Однажды ночью, после жадных и быстрых ласк, слов любви, обращенных к нему, и проклятий в адрес Петра Алексеевича, Глебов сказал любовнице:
– Под топор подведешь меня, Прасковьюшка… А прежде – на дыбу князь-папе Ромодановскому, на муки лютые… Упряма ты, знаю, но царь упрямей тебя!
Евдокия жадно прильнула к Глебову, зашептала ему на ухо:
– Не бойся, ангел мой, светик мой ясный, яхонт мой драгоценный! За нас Русь святая!
– Где ж тут святость, Прасковьюшка, когда ты не только ему самому, а его детям погибели желаешь? Нешто это по-христиански?
– Дети царя-Ирода греховны! Яблоко от яблони недалеко падает… – яростно прошептала Евдокия.
– А ежели он так о твоем сыне подумает? Ты на его детей смерть кличешь, а государь на твоего сына погибель призовет… – предположил Глебов.
– Не посмеет он Алешеньку обидеть… Алешенька – и его сын…
– Слыхал я, Прасковья, что царевича при дворе твоим щенком кличут. И редко – сыном царевым. Словно подозревает государь что…
– Подозревает? – губы Евдокии исказила полуухмылка. – Пущай подозревает! А может, и не его Алешенька сын, а твой?
– Мой? – охнул Глебов, вырвавшись из жарких, обнимающих рук Евдокии. – Быть того не могет… Когда мы с тобой снова повстречались, ты уж Алексеем брюхата была…
– По числам выходит, что царев мой Алешенька, а по духу – твой! – призналась Евдокия, прижимаясь к горячей, родной спине возлюбленного.
– Как так, по духу? – не поверил Глебов.
– Все время я, Степушка, тебя представляла, когда с царем была. О тебе думала, даже когда с ним на супружеском ложе лежала… Представляла, что это не он, а ты со мной. Стало быть, по духу ты – отец Алешеньки, а по крови – царь-Ирод!
От этих признаний Глебову стало жутко. Он зажал Евдокии рот.
– Молчи, Прасковья, молчи! – зашептал он. – Не ровен час, кто услышит. И у стен уши есть.
– Здесь все за нас! – попыталась успокоить Глебова Евдокия. – Мы с тобой Русь взбунтуем, Алешеньку на царский престол возведем и сами в чести будем. А царю-Ироду с полюбовницей его чухонкой да с девками-выблядками – смерть!
– А если не им, если нам? – Глебов до конца понял, как тверда воля Евдокии. Тверже, чем его собственная. И почти такая же стальная, как у Петра. Понял, и стало не по себе. Но он уже слишком далеко зашел, придется идти до конца.
– Не нам, им! Верь мне, так и будет! – не таясь, почти громко, воскликнула Евдокия. – Сын мой за меня отомстит!
Над Суздалем плыла ночь – черная, глухая, полная тайн, заговоров, лютой ненависти и обиды. Оскорбленная Евдокия страстно желала смерти и мук не только Петру, но и его новой жене и дочерям. И, чувствуя эту ненависть, не спала новая жена царя, Марта-Екатерина. Поднималась с супружеского ложа и долго стояла у дворцового окна, вглядываясь в белесую питербурхскую ночь и повторяя слова молитв – и католических, и лютеранских, и православных. Екатерина вспоминала давнее мариенбургское видение – женщину в черном, монахиню или царицу, смотревшую на нее, как, должно быть, смотрела отвергнутая Астинь на новую жену Артаксеркса, Эсфирь. От этой ненависти Екатерине становилось холодно и жутко. И она часто шептала себе ночами: «Или я, или она… Или ее сын, или мои дети… Кому-то из нас не жить…» И пока Екатерина даже не представляла себе, как недалеки ее слова от близкого и кровавого будущего.
Глава 5. Русская Роксолана
Верный слуга Рустем не оставил свою госпожу. Он поехал вслед за ней в далекий и туманный северный город, словно сотканный из серебристо-белой пелены. Даже ночи здесь часто бывали не черными, как смоль, а белесыми, словно утренние облака. От реки и земли тянуло холодом, и недавно возведенные дома и храмы тонули в сказочном, неправдоподобном мареве. Все в этом городе удивляло Рустема – и то, что он стоял не около воды, как столица Оттоманской Порты великий Истанбул, а буквально на воде, на небольших островках, соединенных мостами. Дели Петро называл этот странный город Парадизом, райской обителью, а жители, как и рабочие, согнанные на верфь, каждый день боялись наводнения. Даже смелый Рустем боялся, но понимал: главное – спасение госпожи. Для того он и рядом с ней, чтобы не позволить стальным, жестоким водам реки, которую гяуры называли Невой, поглотить царицу. Он здесь, чтобы защищать ее не только от природы, но и от врагов, а злодеев, злоумышлявших на государыню, и в Петровом Парадизе, и особенно в главной столице русских – Москве, было немало. Во дворце не то что в лагере русской армии на Пруте, здесь не так безоговорочно уважали Екатерину. Здесь не называли ее спасительницей армии, а лишь порой злобно или едко посмеивались над чухонской «портомоей», ставшей русской царицей. Рустем очень удивлялся этим сплетням и однажды даже спросил у Екатерины, правда ли то, что она в походах стирала белье солдатам.
Екатерина рассмеялась, но как-то устало: должно быть, она уже не раз слышала эти пустые враки и даже отчасти смирилась с ними. Рустему госпожа объяснила, что в юности была воспитанницей священника-вероучителя, иначе говоря – имама, из далекого города Мариенбурга, и что попала вместе с этим священником и его семьей в русский плен, когда город взяли войска Дели Петро. Что в плену она сначала жила в дому у старого военачальника Шереметева, экономкой, то есть домоправительницей, потом попала к светлейшему князю Меншикову, который, увы, обошелся с ней недостойно, но она ему это простила. А потом стала царской лекаркой – то есть смиряла гневные припадки Дели Петро, и за это царь полюбил ее и взял в жены.