у дряхлой старухи, она маялась глухотой и ничего не слышала и говорила чаще одна, и обо всем, что Бог на душу положит, не сообразуясь с понятием о жизни. Она могла при случае добрым словом помянуть царя-батюшку и всех безвинно загубленных бесовской силой. В конце концов, она надоела Амбалу, и он однажды поутру взял ее за руку и отвел в кутузку.
Помнится, он сидел за темным, давно не скобленным крестьянским столом и, дуя на плоское блюдце, пил горячий чай из самовара, что приткнулся желтым округлым боком к широкой зевластой печи, обволакиваясь паром. Амбал удивился, когда услышал, как за спиной скрипнула, отворившись, дверь. С тех пор, как он отвел старуху в кутузку, никто не захаживал в избу, прослышав о том, что хозяйка мается в подвале, но скорее, уже на уездном кладбище, сразу же за городком, на невысоком пригорке. Много ли слабому человеку надо, поди, недолго продержалась под строгим присмотром, отдала Богу душу.
Амбал обернулся вместе со стулом и увидел тонконосого молодого человека с горячими глазами, затянутого широкими ремнями, в кожанке, в мягких хромовых сапогах, должно быть, с офицерской ноги. Он увидел его и вытолкнул себя из-за стола, белый, с розовым окружьем, стакан качнулся, и чай расплескался…
— Я слушаю вас! — почти по-военному сказал Амбал, стараясь не показать того, что смущен.
— Слушай, слушай, — усмехнулся начальник и велел налить ему чаю, потом, сидя за столом и неторопливо отпивая из стакана, начал говорить, по какой надобности потревожил Амбала. А тот и рад, что не по его душу пожаловали. Но могли и за ним прийти, теперь это просто и свычно со всем ходом жизненных установлений.
Он обещал начальнику порадеть за народное дело и навести укорот вражьей силе, да чтоб про это никто и годы спустя не дознался. А потом запамятовал об уговоре, закрутило, успевай разворачиваться… Но посреди ночи вдруг пришли трое в черных кожанках, молчаливые, серые и хмурые, как бы из одного теста слепленные. Велели Амбалу следовать за ними… Тот накинул на плечи легкую, из брезентового полотна, куртку, отобранную на той неделе у арестанта, приговоренного к смертной казни, и вытеснился из низких избяных дверей, поспешая за незванными гостями и облегченно вздыхая. Если бы те пришли арестовывать, не вели бы себя так свободно, подчас и вовсе забывая про него. Он вспомнил об уговоре с тонконосым начальником, когда оказался на мягком и теплом, посверкивающем в лунном свете байкальском берегу и увидел широкую баржу, качающуюся на нешибкой волне. Оттуда доносились резкие и злые слова команды и протяжное тоскливое постанывание, принадлежащее сотням людей, они томились на барже и, кажется, догадывались, что предстоит им пережить, прежде чем они покинут мир, который не был для них добрым и ласковым. Амбал поднялся по гнущимся подмастям на палубу, разыскал старшого. От него узнал, что приказано не выпускать людей из трюмов, пока баржу не утянут подальше от берега. А что будет потом, старшой не сказал, видать, полагая, что Амбал и сам знает. Тот и впрямь кое-что слышал и молча присоединился к надзирателям, они кучковались у люков, откуда доносились крики и стоны, проклятья. В трюмах битком набито, и Амбал, глядя в сырую подпалубную темноту, как ни силился, не мог ничего разглядеть. Когда же понял, что в трюмах бывшие русские офицеры, подивился, сколь велико их собрано в одном месте, подивился и работе особистов, выявивших так много враждебных новой жизни людей. Эта работа лучше всяких слов сказала ему о крепости власти, только сильные вправе вершить суд. Амбал признавал лишь силу, ей одной поклонялся. Он был прям в суждениях и поступках и делал то, что приказывали, и не испытывал душевной смуты, считал себя обязанным исполнять любую работу, даже самую черную. В его лице ничто не поменялось, когда сказали, что баржу выведут на глубокое место и там вместе с офицерами пустят на дно. Его самого затем и вызвали, чтоб не зевал и помогал надзирателям. Он и не зевал, умел везде поспеть, его часто видели среди тех, кто задраивал люки и при этом матерно ругался. В трюмах догадались, что их ждет, и сделались упрямы в стремлении выбраться наверх… На палубе в арестантов стреляли, и они падали бездыханные. Амбал брал убитых еще за теплые ноги и бросал за борт, испытывая бодрящее чувство. Оно посещало его нечасто, лишь когда выпадала необходимость выполнять смертную работу. Он смотрел на убитых с обезображенными лицами, на еще живых, копошащихся в трюмах с острым интересом и думал едва ли не с восторгом: а понимают ли они, что находятся в полной его власти, захочет он, и они уже сейчас станут трупами, захочет погодить, и их не сразу лишат жизни? Он думал так, впрочем, не дожидаясь ответа на вопрос, который и задавал-то не потому, что знание помогало не ломаться и в сложных обстоятельствах, когда не мог проявить своей власти. Так случалось, как правило, в те часы, когда оказывался не при деле и вынужденно общался с людьми, кого не понимал и кто вызывал в нем неприязнь. И ему ничего не оставалось, как терпеливо ждать, когда и они сделаются заключенными. А их Амбал понимал хорошо и не испытывал к ним неприязни, нередко жалел, конечно, по-своему, ну, к примеру, мог посочувствовать тому, кого ночью должны были подвести к стенке. Порой он сообщал обреченному об этом и добавлял, что сам-то не торопился бы и дал бы ему возможность пожить месяц-другой, подивиться на белый свет пускай и через зарешеченное окошко, но, к сожалению, не все зависит от него. Он говорил, а сам пытливо всматривался в заключенного и радовался, если замечал в его лице страх. От чужого страха Амбал точно бы наполнялся новой силой, и тогда все виделось ему в радужном свете, он казался себе значительным и важным. Он уважал себя и за то, что приноровился к новой власти, не испугался ее неуправляемости. Чудная она, эта власть: не в пример прежней, мягко стелет, да жестко спать. Хитра, изворотлива, не поймешь, кто у нее сват, а кто брат?.. Иной раз и задумаешься: а уж не паханы ли ее вскормили и подняли?.. Вон как радовались, когда заместо расстрела ввели пожизненное заключение. Ну, так что?.. Не вчера сказано: у кого сила, у того и власть.
Амбал помог тогда надзирателям задраить трюмы, потом спустился с палубы огромной баржи, лениво, словно бы нехотя раскачивающейся на зоревой скользящей волне, на легкий, рыскающий, едва