Год проходит в ожидании; наступает лето, потом осень, а за осенью приходит и зима. Петр Ильич прислушивается к себе, не прозвучит ли начальный аккорд как знак судьбы, последний мотив, мелодия, объединяющая в себе все его творчество, всю любовь к Владимиру и все пережитые им чувства. Но, как он ни прислушивается, слышит он только тишину.
И вот на исходе года происходит решающее событие, ставшее последним предзнаменованием…
Петр Ильич наконец воспользовался настойчивым и искренним приглашением мадам Софи Ментер и провел несколько дней в ее тирольском замке Иттер. За плечами у него была не совсем удачная поездка в Вену, куда он был приглашен в рамках выставки «Музыка и театр».
— Ну нет мне в Вене удачи, — объяснял Чайковский. — Моя любовь к этому прекрасному городу так и останется безответной. С тех пор как Ханслик разгромил мой скрипичный концерт, Вена для меня навсегда потеряна. — И он рассказал друзьям в замке Иттер, как забавно и мерзко обошлась с ним в этот раз австрийская столица. — Все началось с того, что на вокзале — ни души! — рассказывал он мадам Софи, Сапельникову, немецкой камерной певице и парижскому музыкальному критику, сразу сделавшим возмущенные лица. — Ну, с этого началось, а что потом? Помещение, в котором должен был состояться концерт, оказалось большой пивной. Пивной, представьте себе! Там пахло пончиками и жареной курицей! И я должен был там дирижировать! К счастью, я чемоданы еще не успел распаковать! Я бегом бросился обратно в гостиницу. Перед моим номером в коридоре собралась огромная толпа. Но не подумайте, что они пришли поприветствовать меня, нет, они ждали маэстро Пьетро Масканьи, который остановился в соседнем номере. Автор «Сельской чести» сейчас один из самых популярных людей Европы…
Сапельников сказал что-то похвальное о Масканьи, в то время как Софи до слез хохотала по поводу пивной и жареных кур, а немецкая камерная певица воскликнула:
— Концерт в пивной! Это уже можно назвать осквернением искусства!
Сама она уже почти потеряла свой чудесный голос, и ей доводилось только время от времени принимать участие в церковных концертах, один из которых только что состоялся в Инсбруке. Парижский писатель насмешливо заметил, что таковы немецкие обычаи, но ему возразил Сапельников:
— Не нужно клеветать на немцев. Мне только что в Мюнхене оказали чудесный прием.
Он на два дня заехал к своей подруге и учительнице в Тироль в промежутке между концертом в Мюнхене и следующим концертом во Флоренции. Мадам Ментер должна была прослушать его новую программу из произведений Шопена. Сапельников по полдня просиживал у рояля, появлялся к столу с озабоченным выражением лица и во время еды постукивал длинными пальцами по скатерти, как будто ему не терпелось поскорее снова сесть за инструмент.
— А я очень рада вашему венскому невезению! — объявила мадам Ментер, вволю нахохотавшись. — Благодаря ему вы нас здесь наконец посетили. Боже мой, я же вас уже раз пять приглашала! Я уже и не надеялась вас здесь увидеть!
— Но я ведь и понятия не имел, как у вас здесь чудесно! — Петр Ильич, слегка склонив набок голову, любовался видом на заснеженные горы.
— Только, к сожалению, холодно очень, — жаловалась камерная певица. Она закуталась в два шерстяных платка и вязала третий. — По-моему, в замке Иттер только в летнее время по-настоящему хорошо и уютно, — говорила она с многострадальным и многозначительным видом. Камерная певица являлась в имение Софи Ментер в любое время года, по приглашению и без.
Хозяйка дома сначала добродушно улыбнулась камерной певице, потом Петру Ильичу и, наконец, бюсту Листа из белого мрамора.
— Ах, — произнесла она, — а мне здесь как раз особенно нравится, когда все в снегу… А летом сюда вся орава съезжается… Тогда здесь как на вокзале перед отходом скорого поезда. — Она непринужденно потянулась в кресле и потеплее закуталась в свой длинный халат. — Да уж, эти мне гости, — смеялась она, качая головой. — Среди них нередко попадаются совершенно незнакомые мне люди! — И она поведала им смешные и удивительные случаи, связанные с летним наплывом гостей: о потеющих от волнения молодых людях, являющихся в ее музыкальную комнату с просьбой, чтобы великая пианистка оценила их талант; об отчаянных господах, непременно желающих совершить поход в горы, которых потом приходилось искать с помощью местных проводников. — Просто удивительно! — восклицала мадам Ментер, не уставая поражаться своим гостям. — Вы представляете, какие люди бывают! Вы вот с ним знакомы? — спросила она, протягивая Петру Ильичу фотографию в рамке, стоявшую на столике под бюстом Листа.
— Нет, — ответил Петр Ильич. — Но он красавец. — Он глаз не мог отвести от фотографии. Запечатленный на ней молодой человек был волнующе и трогательно привлекателен. В первую очередь бросался в глаза его широкий затылок и прямые, блестящие, шелковистые черные волосы, потом печальный взгляд из-под приопущенных длинных ресниц, потом изумительно благородные и чувственные черты лица, кокетливо и меланхолично повернутого в профиль. — Он действительно красавец, — повторил Петр Ильич. — А что это за восточный принц?
Мадам Ментер от всей души расхохоталась.
— Никакой не восточный принц, — наконец ответила она. — Он родом с севера. Это датский писатель, он иногда летом здесь бывает. Очаровательнейший человек, его зовут Герман Банг.
— Ах, это Герман Банг, — медленно произнес Петр Ильич, не отрывая взгляда от портрета. — Я о нем слышал, он иногда бывает в Санкт-Петербурге. Но я понятия не имел, что он такой красавец…
— Ах боже мой, — смеялась мадам Ментер. — Его уже давно нельзя назвать красавцем. Бедняжка, у него теперь желтое морщинистое лицо. Но он по-прежнему неотразим. Боже мой, сколько же я над ним потешалась — знаете ли, он совершенно невероятный человек, всегда увешан страшным количеством браслетов и прочих украшений, и, когда он входит в комнату, его сопровождает тихий перезвон. А когда он появляется в вечернем костюме, на нем обычно блестящий парчовый жилет и длинные лайковые перчатки, скрытые под рукавами жакета — дамские перчатки, понимаете, умереть можно от смеха! А вот удивительные глаза его не меняются, и мне иногда не по себе, когда он смотрит на меня этим, казалось бы, всезнающим и в то же время невинным взглядом. Да, я его обожаю, он трогательный и смешной, и самый лучший друг, какого себе только можно представить.
— Он очень женственный и немного злой, — сказала камерная певица, которую допускали только на церковные концерты. — Мне всегда кажется, что он надо мной насмехается. — Она придала своему лицу выражение высшего достоинства.
— Ну неужели вы думаете, что он посмел бы над вами насмехаться, дорогая моя! — воскликнула мадам Софи. — Нет, Банг — чудесный человек!
Французский музыкальный критик встречал датского писателя в Париже, Сапельников познакомился с ним в Праге. Каждый из них знал о нем что-нибудь забавное.
— Злые языки шутят, что он внебрачный сын великого герцога или старшего официанта, или их обоих, — с улыбкой рассказывал француз.
Софи Ментер пародировала его на сцене во время публичного чтения.
— Он так хотел стать актером, бедняжка! — восклицала она. — Больше всего ему хотелось бы выступать в варьете или в цирке — он просто без ума от той атмосферы, которая там царит. А ведь он благородных кровей! Вы понимаете, что я имею в виду? А лицо у него бывает такое пугающе и трогательно серьезное, как будто он видит нечто ужасное, чего остальным видеть не дано. Разумеется, он великий писатель — я в литературе ничего не понимаю, но книги он пишет захватывающие. Вы что-нибудь из его произведений читали?
— Нет, — ответил Петр Ильич. — Но теперь мне любопытно было бы его почитать, — и он снова посмотрел на фотографию.
— Я хочу выбрать вам одну из его книг, — предложила мадам Ментер. — Вы несомненно плакать будете. Ему очень хорошо удаются печальные сюжеты…
Сапельников неожиданно попросил разрешения откланяться.
— Мне сегодня еще пять часов заниматься, — поспешно объяснил он.
Привезенный из Мюнхена слуга, над неловкой речью которого не уставала потешаться мадам Ментер, принес почту.
— Здесь и письма из России есть, — поклонился он господину Чайковскому.
— Наконец-то! — Петр Ильич торопливо вскрыл письмо Владимира. — Извините, что я читаю! — обратился он к дамам. — Я так давно из дому ничего не получал.
Второе письмо было от Юргенсона, третье — от Модеста. Конверт четвертого письма был надписан ровным детским почерком, который показался Петру Ильичу совсем чужим и в то же время до боли знакомым. В некотором беспокойстве он вскрыл конверт и начал читать. Лицо его сначала покраснело, потом побледнело.