он временно назначен по артиллерии, в комиссию о «пересмотре шуваловских голубиц», а ему велели сидеть с Перфильевым и носу никуда не показывать. В этом помогли и масоны, одной ложи с Орловым.
Василий Яковлевич украдкой увиделся с Пчёлкиной. С отъезда из Шлиссельбурга она жила на Каменном, у Птицыных. Встреча их была странная. Поликсена будто обрадовалась, даже как-то порывисто, нервно расплакалась. Мирович, однако, увидел нечто другое, не то, чего он ожидал. Сам не давая себе отчёта, в чём дело, он молча, угрюмо сел и всё время исподлобья смотрел, слушая Поликсену.
«Сущий волчонок, — подумала о нём Птицына, бывшая при этой встрече, — и как она его не бережётся! глаза — острые ножи!».
Устроитель гвардейских весёлостей, Орлов свёл Мировича в масонской ложе с Перфильевым. Новые знакомцы как засели за стол, так уж и не вставали. Дни шли, ночи напролёт — они без отдыха играли, изредка лишь переменяя место игры, да когда подходили другие охотники, садились вкруговую за бириби или в фараон. Опиум масонства, слившись в Мировиче с хмелем карточной игры, вконец поработил его мысли, сердце, волю.
Двадцать третьего июня Мирович, исхудалый, с впалыми щеками и с блуждающим, потухшим, сердитым взглядом приехал к Ломоносову, прошёл к нему в сад и, присев у него в беседке, прерывающимся, сильно взволнованным голосом спросил его:
— Знаете, что случилось?
— Не знаю…
Мирович не поднимал глаз. Сгорбившись и нахохлившись, он просидел несколько секунд молча, с отвисшею нижнею губой и упавшими с колен руками, злобно выжидая, что ещё скажет ему Ломоносов.
— Я только что с Каменного, — начал опять Мирович, нарочно цедя слова, — вчера Поликсена гуляла с детьми Птицыных… ну, гуляла и забрела в рощу к Невке…
— Что же там увидела? — спросил Ломоносов.
— Дети собирали грибы; Поликсена читала книжку… ха-ха!.. в это время — книжку!.. Вдруг слышит шаги; поглядела — идут двое…
Сказав это, Мирович судорожно повёл плечами, точно его знобило, и нервно зевнул.
— И кто же, думаете, были эти двое? Угадайте, — спросил, как-то неестественно улыбнувшись, Мирович.
— Не знаю, — ответил Ломоносов, — почём знать?
— Принц Иоанн Антонович и с ним, должно, новый шлиссельбургский пристав, — с презрительно-гордой усмешкой проговорил Мирович.
— Что ты? Василий Яковлич! Быть не может… Ужели принц?..
— Он! Поликсена не ошиблась, узнала… Он! вторую неделю в тайности живёт на даче Гудовича в лесу.
Ломоносов, через голову Мировича и верхушки дерев, взглянул на вечереющее, залитое дымчатым заревом небо и с чувством, медленно перекрестился.
— Но есть и другое дело, — продолжал, торопясь и переминаясь, Мирович, — то, о чём я сведал случайно, — ну, играя с одной тут компанией, — так о том страшно и вымолвить…
— Что же ты узнал?
— Не нынче-завтра ожидают смуты, волнения, — ответил, уставясь в Ломоносова чёрными, без блеска, глазами Мирович, — всё, уверяют, готово, и вернейшие, близкие к монарху люди передаются, если уже не передались, его врагам.
Произнося это, Мирович покраснел и замолчал.
— Полно, мало ли что болтают! — сказал Ломоносов, вспоминая беседу у Фонвизина. — Упаси господи от злых, крамольных дней! Всё пойдёт вверх дном.
— Не верите? — спросил, вставая, Мирович.
Он выпрямился, судорожно оправил волосы. Чёрные, затуманенные волнением и бессонницей его глаза глядели сердито. В них начинал светиться злой и дикий огонь. Скопление всякой горечи, ненависти и мести вызывало чрезмерное возбуждение.
— Покажу им, — сказал он с холодной злобой, — спознаю ближе и всё, как есть, открою. Я терпел ужасную, неисходную бедность, нужду, нищету, а приятели мои были богаты и знатны. Пора выбиться… И уж коли за то не получу сатисфакции во всех моих бедствиях — нет правды на земле!..
Мирович вышел. Шаги его затихли в конце сада.
Ломоносов ему ничего не ответил и его не проводил.
Он продолжал из беседки смотреть на темнеющее над деревьями, в последних отблесках заката, небо и думал о другом. Измождённый тюрьмой, кроткий и важный видом юноша не отходил от его мысленных глаз…
День двадцать четвёртого июня был жаркий, душный. Его сменила тихая, вся залитая голубоватым лунным блеском ночь.
Душистая болотно-луговая мгла, не расходясь, наполняла каждую поляну, каждый укромный, древесный тайник. Воздух был недвижим. Длинные столбы обрадованных теплу мошек, то свиваясь, то развиваясь, шевелились, плыли над вершинами погружённых в дремоту невских лесов.
Белый туман, как саван, подползал с запада, с поморья, где на краткий отдых спряталось багровым шаром горевшее солнце. Запахом елей и трав, точно ладаном, тянул по пустырям чуть заметный утренний ветер. Он проснулся за синим гребнем леса, там, где вскоре должна была заняться полоска ранней зари, и чуть шевелил стеблями лопухов и папоротников, гоня мошек и будя залётных, недолго поющих здесь соловьёв.
В тёмных озёрах и заводях отражался полный месяц просеки, сады и дома там и здесь одиноко разбросанных дач. Летучие мыши, шныряя за мошками и всякою комашнёй, беззвучно мелькали в лунных лучах.
Дача Гудовича стояла на берегу безымённой речонки, отделявшей Каменный остров от Крестовского.
Высокий дощатый забор окружал дворовое и садовое места. Главный, со стекольчатой теплицей дом, где летом проживала семья любимого государева слуги, выходил на большую дорогу. Запасной, новый флигель был расположен в глубине двора, в саду, примыкавшему к реке. Молодечня, конюшня, коровник и прочие службы шли вправо и влево от главного дома. Сам хозяин изредка наезжал сюда на отдых и чтоб взглянуть лошадей, до которых был большой охотник.
Вторую неделю Гудович неотлучно находился при государе в Ораниенбауме, но известил, что вскоре приедет. Старуха мать и сёстры-девицы поджидали его с часу на час и допоздна не ложились спать. Долго светились огни в большом доме и рядом с ним в молодечне, где почему-то, с недавней поры, чередовался секретный ночной караул из полицейских и крепостных инвалидов. Два хожалых с мушкетами ночевали — один на крыльце флигеля во двор, другой — в саду, на балконе. Дворня поглядывала на окна и двери флигеля и качала головой, видя, как шепчется старуха барыня с барышнями.
Во флигель носили кушанье, чай, кофе и десерт; ходили в него цирюльник, сапожник и портной. Принесли туда дня три тому назад, кому-то новый голштинский кафтан, зелёный, с серебряным шитьём и красными воротником и нарукавниками, жёлтый камзол, такие же панталоны, лаковые с пряжками башмаки, треугол с галуном и лосиные перчатки. Из флигеля вела особая балконная дверь в сад, на калитках которого висели замки.
Было далеко за полночь.
В большой, обшитой новым тёсом комнатке стояли две кровати. На одной спал прикрытый военной шинелью,