твой покос, а, Ислам?
– А что не так, Малдыбай?
– Как что не так!? – громко урчал своим хрипловатым басом Малдыбай. – Я замучился подрубать у земли сено, чтобы хотя бы на одну вилу сберечь сено твоим коровам! Твой стог так разлегся на земле, что сугробы придавили его низ да так приморозили, что теперь весной сам этот пласт в копну сена отковыривай да отдельно перевози. Надо же хорошенько подбивать низ стога вовнутрь, чтобы сено не мокло от дождей и не заваливал его сугроб.
– Да и второй стог тоже негож, – вмешивался рябой Султан. – Середину стога кто неумело протоптал? Ребенок малый на стоге стоял, что ли? Вся дождевая вода шла по стожару, как из ручья, и приморозила сено к шесту. С полкопны почерневшего негодного сена выкинули. Все тебя, степняка, учить надо. Правильно сложенный стог ни дождей, ни снега, ни морозов не боится, – горячились подвыпившие возчики.
– Еще одно губит с трудом убранное твоей семьей сено – ленишься ты делать настоящий стожар из шеста и все пользуешься растущими в твоем покосе молодыми березами. Конечно – отрубил лишние ветки, приторочил подпорки и клади сено в стог. А ведь вершина этой березы живет и от ветра раскачивается, вот середина твоего стога и обнажается для дождевой воды. Вот полстога и нет. Брось ты это, Ислам. Делай все как положено!
– Да уж, Ислам, хоть ты и учитель наших детей, но правильно ставить стога тебя учить и учить! Ведь стог должен быть по форме, как яичко, вверх острием, – дождь скатится по крутым бокам, снег не уляжется. Внизу сугроб не придавит низ стога, не приморозит…
И разгоряченные, насытившиеся горячим бульоном с картошкой и лапшой сельчане, все споря, шутя и подначивая друг друга, полукругом садились у топки печки – кто прямо на пол, кто на поваленный бок табуретки. Доставали кисеты, смачно плюя, скручивали и начинали пыхтеть махоркой.
Салима в это время убирала пустые тарелки, ложки, обглоданные косточки, протирала стол и готовила чай.
– Вот, Салима-килен, – шутливо обращались они к ней. – Ругаем твоего Ислама – детей наших уму-разуму учит, на всех инструментах играет, ему что мандолина, что гармошка или баян, что курай, картины рисует, такую красавицу у нас у всех из-под носа увел, да таких детей нарожал, а правильно стог ставить, чтобы мы зимой не мучились, так и не научился. Бросай ты его, Салима!
Как-то в апреле, когда снег уже сильно подтаял, но еще были целы санные дороги, Айса-карт подрядился подвезти остатки сена с обнажившихся оснований стогов. С четырех стогов набрал он почти целый воз. Выгрузил все, подчистил за собой двор, обиходил своего верного друга, без которого у него не было бы этих небольших подработок. Затем у хозяев с наслаждением пил медовуху. На предложение Салимы налить чаю он отмахивался:
– Что ты, доченька, такую благость с желудка чаем смывать! Не надо мне чая! – и несколькими нарочито заметными движениями пододвигал опустевшую кружку в сторону хозяйки. Когда он уже заметно захмелел и его густые брови закрыли грустные увлажнившиеся глаза, любуясь играющими у голландской печи младшими дочками Салимы, которые еще не ходили в школу, обращаясь к пришедшему с уроков Исламу, сквозь навернувшиеся слезы выдавил:
– А ведь я таких же двух прелестных кудряшек там, в Германии, оставил…
Салима и Ислам переглянулись. Что это старик мелет, какие дети на войне, живым бы вернуться. Да и откуда у коротышки Айсы, которого за маленький рост за глаза называли «метровый Айса» и никто всерьез его не воспринимал, могут быть в Германии дети? Хотя иногда пьяным он и выкрикивал гортанные немецкие слова, а иногда выдавал и целые тирады, но кто после войны не повторял тех слов, что слышали там. И если бы Ислам поднял его на смех, то он бы и сам, наверное, посмеялся и ничего бы не рассказал. Но хозяин дома, мудро промолчав, подсел к столу, молча покушал, подлил старику еще медовухи и осторожно спросил:
– Агай, как? Откуда у тебя там дети? Ты же никому ничего не рассказывал.
– Эх, Ислам, да разве можно все рассказывать?.. Народ готов все на смех поднять. Да и что рассказывать об этой проклятой войне. Это вон в твоей школе кино красивое крутят про эту бойню, не так там все красиво было… Там было страшно… Это сейчас по радио рассказывают и в газетах пишут про подвиг народа. Да так напишут и снимут, как будто все точно знали, как надо воевать, куда бежать и стрелять, сколько там врагов, сколько наших, что мы обязательно победим, и все там герои. А там все не так… Лежишь ты в своем сыром окопе, пережидая артобстрел или бомбежку, и тебе так и кажется, что вот этот снаряд со страшным свистом летит прямо к тебе, и все внутри скукоживается, душа в пятки… Кто не был под бомбежкой, тот никогда до конца не поймет смысл этого выражения. Заканчивается все, и в страшной тишине не знаешь, жив ли еще кто или тебе одному повезло. Все так перемешает, что и не знаешь, откуда враг придет и много ли их там… Эх-ххх! Разбередил я себе душу! Никому ничего не рассказывал, вам расскажу, хорошие вы люди.
Прихлебывая медовуху, время от времени останавливаясь, чтобы вытереть наворачивающиеся слезы, он рассказал, что попал в плен сильно контуженным. Командир отправил его с донесением в штаб – связь потеряна, положение было безвыходным, боеприпасы на исходе, а подмоги нет. Рядом разорвался снаряд, и бегущего Айсу откинуло в сторону, контузило. Когда пришел в себя, вокруг была тишина, видимо, бой закончился. Не зная, что мимо него идут немцы, он застонал. Его подняли, осмотрели и, видя, что внешне цел, отвели к остальным плененным.
Так началась его жизнь в этом кошмаре. После всех переходов от одного огороженного полевого лагеря к другому, где пленные мерли как мухи, он все же выжил и доехал в эшелоне до лагерей в Германии.
– Я не знаю, как я выжил, Ислам, – шептал он, обессиленный воспоминаниями, нервно похлопывая себя по лысине склоненной над столом головы. – Такие мужики сдавали, такие богатыри становились тряпками. Многие сходили с ума. На чем душа держалась – голодный, замученный работой на каменоломне. Но мне так хотелось домой, в свою родную деревню! Когда умирал от жажды, мне снился наш родник, что бьет из-под горы Маяк, я видел себя на нашем покосе – по пояс раздевшись, кошу родную травушку, купаюсь в Зилиме… И это было такое сильное желание, что только оно мне, наверное, и придавало силы… Но все же однажды я совсем сдал и ушел в