спасительный от всех мук сон и уже проснулся на мягкой перине. Не знаю как, но меня забрала к себе домой местная фермерша Маргарита. Как ей удалось это, я не знаю. Но она выходила меня, я встал на ноги…
Далее Айса-карт вовсе возбудился, вспоминая, как крепко и умно устроен хозяйский двор немцев, какой везде порядок и чистота, как все надежно и разумно. И в это время он, морща нос, крутил головой, как будто показывая, что здесь вокруг все не так. Муж хозяйки погиб на Восточном фронте, она была одна, и Айса стал ее первым помощником. Быстро разобрался в сельхозинвентаре, оборудовании, да и за работой постепенно освоил бытовой немецкий язык. И как-то само собой оказался в постели тоскующей по мужской ласке одинокой немки. Тогда уже война шла к концу, немцам было не до смешения крови немки с горным безграмотным башкиром. У них родились две дочки – старшая белокурая, младшая черненькая…
– Как они лопотали на немецком! Зайду в дом – они бегут ко мне, шлепают босыми ножками по полу, и каждая старается раньше другой запрыгнуть в мои объятия. «Mein Vater, main liblich Vater!» – верещали они. А у кухонной печки сияет от счастья Маргарита. Вся в белом, высокая, здоровая, румяные щечки, белокурая. Ростом я ей был по грудь. Ох и строгая она была. Все по часам до минуты – завтрак, обед, ужин, отбой. У нас в армии не так было, как у нее. Даже дочки шалили как будто по часам! У них это, видимо, с рождения заложено. Как только мама скомандует спать, они тут же собирают в коробки свои игрушки, расставляют их в заведенном порядке, как по линеечке, расплетают волосы, чистят зубы, переодеваются в белоснежные ночнушки, целуют родителей и после маминых молитв на боковую. И все это молча, без всяких капризов. А какая везде идеальная чистота и порядок!
И Айса, похлюпав носом, допив очередную кружку медовухи, пошатываясь, дошел до печки, присел. Открыл печную дверцу, достал свой кисет и, покашливая, запыхтел махоркой. Хозяева, удивленно переглядываясь, молча ожидали продолжения удивительного рассказа. Вот тебе и Айса-карт! Кто бы мог подумать, что обычный чудаковатый старичок деревни полноценно жил на немецкой земле. Для всех он был работником на подхвате – кому сено привезет, кому дрова, кому покосит или плотничает.
А самым примечательным и запоминающимся для всех была его пляска в праздники. Захмелевший, улыбаясь во все круглое, несколько бабье лицо, он с непередаваемым удовольствием не спеша пускался в свой сольный башкирский пляс. Начинал он неторопливо, как будто примериваясь, разминаясь, мягко переставляя ноги, притоптывая. Затем под звуки курая разворачивал перед подбадривающе хлопающими сельчанами целую сценку. Постепенно он ускорялся, крутился на месте, выделывая ногами изящные и легкие плясовые коленца. Но самым главным действующим в этой пляске было его лицо – он под такт музыки вскидывал свои черные дугообразные мохнатые брови, весело всем подмигивал и улыбался. Его брови, каждая по отдельности, независимо друг от друга, а иногда и вместе, отдельно от тела – ног, рук, стоп, колен, – исполняли свой удивительный танец.
Но и это еще не все – наплясавшись, он начинал хрипловатым голосом петь частушки:
Ары баҫҡан аягыңды,Бире баҫһан ни була.Этеп төртөп бейегәнсә,Бейемәһәң ни була.Эй бейеүсе, бейеүсе,Дағалы итек кейеүсе.Дағалы итек кейеүсенеБарҙыр әле hөйөүсе [5].
– Так как же ты бросил все это, Айса-агай, как домой-то вернулся? Там же у тебя все было – живи не хочу, а ты опять в эту деревушку на людей за копейки батрачить? – нетерпеливо прервал тишину Ислам.
– Да, все там у меня было. Маргарита моя пылинки с меня сдувала, сытно кормила колбасами, которые сама делала и продавала. Но все это поперек горла встало – воздуха мне родного и вольного не хватало. Весь этот Ordnung (порядок) для башкира смерть! И стал я думать про отъезд домой. Только заикнусь – она в слезы, рыдает. Обнимет мои колени пухлыми руками, как путами, обвяжет и рыдает. Долго терпел. Во сне каждую ночь Худайбердино видел, Зильмердак родной, Зилим. Дома наши простые деревянные, коров наших с их лепешками. Там ведь даже запаха этих лепешек не учуешь, все чисто, как в больнице. Как скошу газон перед домом, так и валяюсь на нем – запах скошенной, подвялой травы нюхаю и плачу. Не выдержал я и пошел в нашу комендатуру, тайком ушел, даже не попрощался…
Хозяева удивленно молчали. Никак не могли представить неопрятно одетого, с вечно распахнутым воротом, с вылезающим, не заправленным в штаны подолом рубахи, в толстых и грубых шерстяных носках, в галошах – живущим в Германии. И уже смотрели на него совсем другими глазами.
– Долго меня таскали особисты. Судили. Чуть предательство Родины не впаяли. Дали срок, но за примерное поведение… А что я могу натворить на зоне? Ухаживал за лошадьми. Меня отпустили раньше. Вот поэтому-то и вернулся я поздно. Поэтому нет у меня ни орденов, ни медалей. Всего лишили… Но я дома, и это самое главное…
Еще одним чудаковатым стариком в деревне был выживший из ума Нугуман. Хотя на самом деле он был чуть старше Ислама, но стариком сделала его своеобразно сложившаяся суровая жизнь. Он так же, как Айса-карт к Салиме за ее доброту – всегда чаем напоит, покормит, одарит добрым словом, – относился по-особенному. И если других женщин сторонился, не замечал, мог и обругать недобрым словом, то, завидев Салиму, расплывался в улыбке и чуть ли не кланялся ей.
…Подростком, еще в довоенные годы, он ничем не отличался от сверстников. Как и все, все лето по пыльным улицам, по поляне, что у околицы деревушки, по лесам, по реке на рыбалке бегал босиком. На покосах набивал зад водянистыми мозолями, верхом на лошади перевозя благоухающие копны сена к стогам. Зимой катался с гор на лубяных санях, что служили для уборки навоза из сараев, или на самодельных лыжах из липы с лыковыми креплениями. Все время на подхвате по хозяйственным делам. Все нудные деревенские ежедневные мелочи он выполнял с усердием, как и все шумные мальчишки деревеньки, между делом успевая вдоволь наиграться в шумные нехитрые мальчишеские игры.
Его странности стали замечать во время долгожданных, редких киносеансов. Раз в месяц в довоенную деревню из клуба рабочего поселка привозили кино. Лихой, важный киномеханик возрождал к жизни «движок», дающий электричество. Вывешивал на заборе школы кое-как, вкривь-вкось написанную чернилами афишу, и народ вечером от мала до велика валил в пришкольный с грубыми скамьями и черными шторами на окнах кинозал. Зная, что всем места не хватит, прихватывали с собой табуретки.