перекинута тонкая проволока, развешенная на ели, – антенна. Это было единственное радио на всю деревню. Поэтому в теплые летние вечера, когда еще было далеко до жарких покосов, соседки, подоив коров и покончив с домашними делами, прихватив с собой рукоделие, шли на очередной сеанс радиоспектакля или просто на хороший концерт башкирской песни.
Когда соседки усаживались в кухне вокруг радио, Ислам с шутками и подковырками, от которых все оживлялись, начинали отвечать такими же остротами, включал радио. Долго, согнувшись над динамиком, его настраивал. Сначала комнату наполняло одно шипение и треск. Потом постепенно проявлялась чужая непонятная речь, чуждая музыка. И Ислам, смешно подрыгивая, начинал плясать в такт этой музыки, опять вызывая смех сельчанок. И вот постепенно прорывалась родная, башкирская. Все замолкали и ловили каждое слово. Ислам медленно вращал ручку настройки, чтобы звук был чистым, и, наконец, звучало долгожданное: «Өфө һөйләй. Хәйерле кис, ҡәҙерле радио тыңлаусылар. Һеҙҙең ихтибарығыҙға…» [6]
И вся вяжущая, вышивающая компания замолкала, шикала на расшалившихся детей, которыми до этого все любовались, и превращалась в слух… Вечернее солнце, прорвавшись через ажурные черемуховые ветки, веером освещало кухню и сидящих полукругом женщин, их тени на полу и на печке постепенно удлинялись, свет розовел и к концу спектакля постепенно гас, наступали сумерки.
По ходу спектакля слушательницы то громко смеялись, то тихонько шмыгали носами:
– Эй, Аллам, ну зачем она ему поверила?! Вот глупышка! А он – каков подлец! Чтоб ему пусто было!
– Да-а-а, бедненькая, как же она дальше-то будет жить?
Спектакль заканчивался, начинался концерт, но соседки все не расходились, долго сидели, обсуждая услышанное, и у каждой в голове проносились свои истории, свои беды и страдания. Чем-то они делились, а что-то оставалось в самых потаенных глубинах души.
Вот и соседка Хамида, жившая напротив, бабка-повитуха, принявшая не одни роды в деревне, вся красная, с крупными чертами лица, с глазами навыкате, с круглым мясистым носом, с выдающимся вперед подбородком, глубокими складками у рта, вся большая, костлявая, сидела молча, заново обращаясь к пережитому.
…В деревне, еще до революции, сильно выделялась семья Нагима, ровесника мужа Хамиды, Харуна. Они были друзьями. Если Нагим был стройным чернявым красавцем, то Харун коренастым, рябым и бесцветным силачом. Он так отдавался работе в лесу, что мог пилить, рубить и колоть за троих. Когда Хамиду сосватали за него, он и не задумывался, на ком жениться. А Нагим был сновористым и предприимчивым, обходя и пешком и на лошади большие пространства между Белорецком и деревушками, вел активную торговлю. Вскоре разбогател и построил самый большой и высокий в деревне дом, в котором было много диковинных, невиданных в деревне вещей. Даже тикали и красивым боем извещали о времени большие, красивые настенные часы – такого в деревне ни у кого не было.
В этот дом видный и статный Нагим, по которому сохли все девушки на выданье, привез из деревни Арышпар, что за хребтом Зильмердак, такую же, как сам, глазастую, беленькую и стройную невесту по имени Сабиля. Она была гибкой, подвижной трудяжкой, со временем ставшей надежным тылом для своего крепко стоящего на ногах мужа. Родила она ему троих сыновей и дочку, таких же пригожих и глазастых.
У Харуна же, успевшего жениться на Хамиде, как будто глаза прозрели, он с завистью смотрел на юную жену Нагима и, как казалось, был в нее влюблен. Страдал, но не смел влезать в жизнь друга. Все изменили революция и гражданская война. Хоть непосредственно в деревне и не было боев, но дома были обескровлены, часто наезжали прячущиеся в лесах бандиты. Потом, как и везде, голод, тиф. Семья Нагима выстояла, во времена НЭПа опять твердо встала на ноги, но пришло время раскулачиваний, и Нагима в первую же волну арестовали и увезли. Забрали дом, имущество. Сабиля с детьми осталась без дома и средств к существованию. От голода умерли два ее сына. Она просилась на ночлег к соседям, помыкавшись и намучившись без крова, ушла в родную деревню.
Тут война. Харуна долго не призывали, в трудоармии он валил лес, но к концу все-таки забрали. С войны, к великой радости Хамиды, он вернулся живым и здоровым – ни царапинки. Опять стал работать в леспромхозе, выполняя тройные нормы. При его здоровье и силе это ничего не стоило. К сыну и дочке, родившимся еще до войны, прибавилась еще одна дочка. Хамида не могла себе найти места от счастья – вон сколько страдающих вдов в деревне, а она при муже, дом ожил и стал еще краше и богаче.
Но однажды все изменилось. Он вдруг стал молчаливым, отстраненным, стал много пить и часто, ничего не объясняя, надолго куда-то уходить. После трудового дня брался за какую-либо хозяйственную работу, но, начав, вдруг усаживался, курил папиросу за папиросой и смотрел куда-то вдаль, так и не доведя дело до конца, все бросал, шел спать или уходил к друзьям, откуда приходил в стельку пьяным.
Не знала Хамида тогда, что Харун встретил овдовевшую Сабилю – пришла весть о том, что ее Нагим умер где-то в Сибири. Скрываемые от всех и от самого себя чувства Харуна к Сабиле вновь воскресли. Сабиля после пережитого стала еще краше, горе и лишения сделали ее одухотвореннее, большие карие глаза светились, и даже заметная проседь в черных волосах делала ее благороднее. Харун совсем потерял голову, стал часто наведываться к ней в Арышпар, подолгу сидеть в ее дворе, в дом она его не пускала. Харун просил ее стать женой:
– Все брошу, Сабиля, – говорил он хриплым басом, – разведусь с Хамидой, не люблю я ее, тебя люблю. Люблю с тех пор, как Нагим привез тебя в свой дом. Ты одна мучаешься, выходи за меня.
Сабиля была непреклонной:
– Нет, Харун. Для меня Нагим не умер, он в моем сердце. Не верю, что его нет. Он у меня крепкий, все выдержит. Я его жду, он вернется. Даже если не вернется, все равно останусь верной ему.
– Но ты же страдаешь, недоедаешь, вон, и одежда износилась… Как куколку тебя одену. Я хорошо зарабатываю. А если боишься людских пересудов – уедем.
Ему ничего не стоило схватить ее в свои могучие объятия, сломать ее сопротивление, овладеть ею… Но он и двинуться не смел в ее сторону и что-либо сделать против ее воли.
Так в надежде на то, что своим упорством сломает ее неприятие, как только появлялась возможность, шел к ней пешком за пятнадцать километров и со слезами на глазах умолял ее, унижался. Перед ней он опять превращался в тряпку. Уходил ни с чем, опустошенный и злой. Не желая видеть