Ловиче очень возмущались.
– Он прокрался к Шведу, льстил ему, подлизывался, – воскликнул Товианьский, – но ни Карл XII, ни генерал Горн короля всё-таки избирать не будут.
– То же мне прекрасный король! – дрожащим голосом бурчал Радзиёвский. – Молоко на губах не высохло.
Прибывшая княгиня Цешинская, которая услышала этот аргумент из уст князя Александра, вставила:
– Шведский король говорит, что он младше Лещинского, а всё-таки это ему править не мешает.
– Разбойник, – пробормотал примас.
В Ловиче чувствовалось, что там в собственные силы, громко их переоценивая, не верили.
Ходили слухи, что папа собирался вызвать кардинала в Рим, и склонял его, чтобы народ помирился с Августом.
Но об Августе примас также слышать не хотел, ненавидел его. Мирился с ним, правда, брал деньги, покупать ему себя давали Товианьские, но у Августа были свои советники и не хотел слушать Радзиёвского.
В Пребендовских там метали молнии. Княгиня Цешинская появилась и проскользнула почти незаметная теперь. Знали, что она оказалась в немилости, что с Августом не виделась, что никакой силы не имела.
– А что, сударыня, думаете с собой делать? – спросил её Радзиёвский.
– Дорогой дядя, – отпарировала живо Уршула, – сначала я должна выйти замуж, и то не иначе как превосходно.
Примас только что-то пробормотал, смотрел долго и молча ждал дальнейших признаний.
Княгиня больше инстинктом, чем разумом, через несколько дней уже пришла к убеждению, что в Ловиче нечего было искать, потому что тут ни помочь кому-либо, ни навредить не могла маленькая кучка, которая напрасно пыталась заменить собой большой лагерь.
Снова прошло немало времени…
Шведы и саксонцы соперничали друг с другом из-за несчастной Речи Посполитой; Карл наконец осуществил элекцию Лещинского, а генерал Горн следил, чтобы всё прошло без сопротивления. Сброшенный с трона Август ждал подкреплений от царя Петра и, преследуемый, измученный, неся поражения и потери, ещё сопротивлялся. Тем временем Карл уже направлялся к наследственным саксонским краям. Курфюрст, который до сих пор с видимым, по крайней мере, презрением сносил все удары на лице, которые ему наносил его страшный противник, становился задумчивым и мрачным. Двор его шептал, что в избах, которые он занимал в походах, часто находили вдребезги поломанные вещи, порванные железные цепи, как если бы на чём-то нужно было выместить свой гнев и злобу, так трудолюбиво скрываемые.
Даже Флеминг с опаской переступал порог его спальни, из которой два раза выносили так побитую и помятую челядь, что уже привести её в себя было невозможно. Для иностранцев, однако, Август всегда имел по приказу улыбку на губах и ясный лицо, о войне, кроме как с Флемингом и несколькими генералами, никогда не говорил, о своих политических планах говорил только с одним Паткулем.
Снова ожидали обещанные подкрепления из Москвы. Нетерпеливый Август сам отправился для их приёма в своё войско и несколько дней стоял за Петрковым в деревне Барщеве, владении пана стольника Барщевского.
Помимо подкреплений, он ждал там также своего неотступного, единственного поверенного Флеминга и был так раздражён, беспокоен, взволнован, что даже Константини, обычно нагло появляющийся у короля, теперь, когда хотел войти в его спальню, набожно крестился.
Он хорошо знал, что рисковал там жизнью, если какое слово не понравится до наивысшей степени разъярённому в душе, желающему мести Августу.
Тем паче опасались какой-нибудь вспышки, что до ушей его королевского величества постоянно доходила хоть непонятная, но яростно-гневная брань гуляющей под окнами стольниковой Барщевской, которая короля последними словами бесчестила.
Никакая людская сила не могла сдержать дерзкую пани.
Стольника с семьёй из-за короля, естественно, выбросили со двора и они были вынуждены стиснуться в одной избе на фольварке, кроме того, саксонцы забрали сено, овёс, хлеб, муку, порезали скот, съели стадо овец, выловили домашнюю птицу, а какой-то худой парень, поляк, конюший короля, единственный, кто говорил по-польски, отвечал хозяйке, которая сетовала:
– Военное время, хозяйка. Трудно справляться, когда кони и люди голодные.
Сам пан стольник, гораздо старше жены, худой, высокого роста, спокойный и смирившийся человечек, в длинном парадном контуше, при карабели, стоял в дверях фольварка и напрасно пытался успокоить свою жену.
– Раны Христовы, – говорил он, ломая руки, – Терени, сердце моё, оставь же это в покое. Это король… а твоя брань не может ничего, он только больше разгневается, ещё готов, уходя, приказать с четырёх углов подпалить. Смилуйся, Терени!!
Стольникова не хотела слушать мужа.
Подбоченясь, в чепце набекрень, незавязанные шнурки которого развевались около её зарумянившегося лица, на зло под самыми окнами короля она повторяла своё:
– Чтоб ты живым отсюда не вышел, негодяй ты проклятый… пусть бы тебя и твоих немцев молнии небесные поразили… Пусть бы…
Окно, под которым прогуливалась стольникова и так бранилась, действительно было со стороны королевской спальни, но ставни были закрыты, а внутри так обито коврами, что было даже сомнительным, доходила ли до ушей короля ругань, которую служба напрасно пыталась предотвратить.
Тем временем саксонское хозяйство в Барщеве шло своим чередом, и что можно было ещё съесть, выпить и уничтожить, немцы без милосердия забирали. Стольник, который боялся за жену, а аргументов для увещевания её ему уже не хватало, в конце концов плаксивым голосом добросил:
– Терени, Господь Бог больше страдал, а неприятелям своим прощал.
Стольникова, которую не могли убедить, ещё больше возвышала голос, когда вдалеке на тракте показались клубы пыли, и отряд всадников, конвоирующий лёгкую карету, стремглав влетел во двор, прямо к дому, занятому королём. Из кареты выскочил мужчина средних лет и, не задерживаясь, как стоял, покрытый пылью, в плаще влетел в спальню короля.
Август сидел на кровати, ещё не одетый, покрытый только длинным шёлковым плащём, а перед ним стоял в беспорядке поданный ему завтрак. В его устах уже была недавно набитая трубка и он пускал из неё огромные клубы дыма. На нахмуренном лице, в стиснутых устах рисовалась злоба, сдерживаемая от всплеска, но не скрываемая, потому что для Константини, который стоял на пороге, и для Флеминга, который входил, настроение короля не могло быть тайной.
Лик прибывшего приятеля так был изменён болью и тревогой, что король, не спрашивая, мог прочесть свой приговор.
Он уставил глаза на Флеминга.
– Что ты мне принёс? – загремело из груди. – Говори…
Министр колебался, взял дрожащую руку Августа, наклонился к ней, не имел силы отвечать.
– Говори, – резко крикнул король, – говори! Что меня ещё более страшное может ожидать, чем падение с этого трона, поражение под Всховой… презираемое войско, я, покрытый позором… потерянная Польша… Шуленбург…
И, не докончив, упал король на кровать, а трубка, которую держал в пальцах, раздавленная