Так что я понял: Кириллов, то бишь Победоносцев и оппозиционная партия, в отличие от Наследника очень не хотели чужака.
Лорис, к восторгу Цесаревича, распорядился сей же час без всякого суда, как принято на войне, повесить покушавшегося…
Но (как с возмущением поведала мне Цесаревна) нерешительный Император велел действовать по закону. Впрочем, по новому военному законодательству все делалось не намного дольше – в двадцать четыре часа. Следствие закончили вечером, уже утром состоялся суд, днем стрелявшего должны были везти на виселицу.
При дворе рассказывали, что тотчас после покушения к Лорису пришел писатель Всеволод Гаршин. Он сражался добровольцем на той же Балканской войне, где прославился Лорис… И Гаршин умолял простить стрелявшего! Говорил, что несчастный явно ненормален и его прощение «все спасет!».
Все это изумленный Лорис пересказал Цесаревичу. Оба решили, что ненормален сам Гаршин… Но что-то Лориса все-таки задело. Он успокоился окончательно, только узнав, что писатель и вправду сидел в «желтом доме».
А ведь Гаршин говорил то, что должна была говорить церковь – человек не может отнимать не принадлежащее ему. Наша жизнь дарована нам Господом, и только он вправе отнять… Но церковь молчала.
Я часто думаю: если бы тогда поверили «сумасшедшему» и простили стрелявшего? Ох каким ударом это стало бы для моих «друзей». Как сказала мне потом Сонечка: «Это было бы ужасно. Это родило бы иллюзии».
Удивительные люди мои «друзья» – чем хуже вокруг, тем лучше для дела Революции!
Покушавшегося казнили рано утром. Я решил присутствовать, потому что догадывался, кого я там увижу…
Стояла слякотная, мокрая петербургская погода. Дул пронизывающий до костей ветер. Прийти на площадь в такую погоду можно, только если тебя казнят… Как впоследствии писал поэт: «Восемь месяцев зима, вместо фиников – морошка. Холод, слизь, дожди и тьма – так и тянет из окошка…»
И тут я вдруг подумал, что, возможно, мне придется в такое же утро смотреть на казнь моих друзей… Сонечка с ее детским личиком и… веревка на шейке… А может быть, я сам с плахи буду глазеть на выродков, пришедших глазеть на меня! Нет! Нет!
Я приехал на плац, когда его уже привезли. Народу собралось много.
Преступник был высок ростом, узколицый. Он старательно кланялся на все стороны. Думаю, он придумал это еще в мечтах, когда готовил свой выстрел. Так, рассказывали, вел себя Пугачев. Неужто стоило отдать свою жизнь, чтобы выйти на этот эшафот как на сцену – на потеху тупой толпе?! На него надели балахон. И узкое лицо исчезло под белым башлыком.
И тогда в толпе я увидел того, кого так искал глазами! Федор Михайлович!
Я стоял в двух шагах от него, но он меня не замечал… Он ничего вокруг не замечал. Он будто вцепился взглядом в эшафот… Ну, конечно же – смотрел на будущего Алешу Карамазова. И еще на себя – тридцать лет назад.
И в этот момент… Вот чего я ждал – она!
Она пробиралась к нему через толпу. На людях по-настоящему понимаешь, как хороша женщина… Все миленькие женские личики разом стали заурядными. Как же она удивительно прекрасна – гордое красотой лицо и две столь знакомые мне бездны – огромные очи под пуховым оренбургским платком… Она сбросила платок – копна иссиня-черных блестящих волос рассыпалась по плечам.
Заметила меня, точнее, отметила – скользнула равнодушным взглядом.
И вот уже встала рядом с ним. И я услышал его глухой голос:
– Милая госпожа Корба, это ужасное зрелище…
Я ушел с площади.
…В газетах потом прочел, что этот сумасшедший террорист, когда его везли на казнь, все просил одеть его потеплее, потому что «легко простужается и боится заболеть (!)».
Через несколько дней я был в Аничковом, когда туда пришел высокий красивый молодой человек – второй сын Великого князя Константина Николаевича, Константин Константинович (он потом стал очень известным поэтом, публиковавшимся под псевдонимом К. Р.).
Заговорили о прошедшей казни. Цесаревич слушал насмешливо – он не любит семью Константиновичей и не выносит «дрянных либеральных разговорчиков».
Но вскоре он стал куда внимательнее. Так бывает всегда, когда говорят о Боге…
Константин Константинович сообщил, что с изумлением узнал, будто писатель Достоевский ходил смотреть на казнь. Он потом беседовал с Достоевским, и тот великолепно объяснил, почему преступник озирался по сторонам и казался равнодушным к смерти. Федор Михайлович сказал, что в такие минуты человек старается отогнать мысль о гибели. Но чем ближе к концу, тем неотвязнее и мучительнее становится ожидание неминуемого, особенно страшного для атеистов. Ведь для них смерть – конец всего. Но и верующих ужасает предстоящая боль, предсмертные страдания! А главное – страшит переход в другой неизвестный образ.
– Все-таки я не понимаю, как мы терпим существование публичной казни, – подвел итог Константин Константинович. Он довольно страстно говорил о том, какое это ужасное и, главное, языческое, противное христианству зрелище, и потому публичную казнь следует непременно отменить.
В конце беседы Цесаревич сосредоточился, набычился – так бывает всегда, когда он начинает о чем-то напряженно думать. И уж если мысль созреет в его медленном мозгу – не выбить её никакими силами.
Забегая вперед, скажу, что, став царем, публичную казнь он отменит.
Вчера приехал Победоносцев – теперь нечастый гость в Аничковом.
Цесаревич избегает прежних встреч с ним с глазу на глаз в кабинете. Разговаривали в Зимнем саду. Присутствовали Цесаревна, я и Черевин.
Наследник сказал Победоносцеву примирительно:
– Генерал часто повторяет ваши мысли, он ценит вас очень высоко.
– И потому со мной не советуется, – усмехнулся Победоносцев и обратился к Черевину: – Покажи-ка мне, голубчик, чем нас потчует новая метла…
Черевин тотчас протянул заготовленную бумагу. Это был проект воззвания Лориса к жителям столицы, наделавшего много шуму. Победоносцев саркастически прочел вслух: «Угрозами и подмётными письмами проповедовавшие свободу наши нигилисты вознамерились угнетать свободу тех, кто исполняет свои обязанности… Ратуя за принципы своей личной неприкосновенности, они не гнушаются прибегать к убийствам из-за угла. И правительство призывает к себе на помощь силы всех сословий русского народа для единодушного содействия ему в усилиях вырвать с корнем зло террора…»
– По-моему, впервые самодержавная Власть решила обратиться к обществу, жалко подчеркивая, что сама не справляется с ничтожной кучкой кровавых шалопаев… Какая же это диктатура!
– Мне кажется, важно, чтобы общество тоже участвовало, – испуганно возразил Цесаревич.
Минни пришла на помощь мужу:
– Генерал очень красиво сказал Саше: «Верховная комиссия – это диктатура, но диктатура добра и сердца».
– Да, точно сказано, – мрачно согласился Победоносцев. – Это диктатура сердца, но не разума. – И перевел разговор на другую тему.
Цесаревич явно избегал теперь Победоносцева. Ему с ним было неинтересно, половину мыслей Победоносцева он не понимал. Беседуя же с Лорисом, понимал все. Лорис так просто все объяснял… Но виделся с Цесаревичем услужливый Диктатор всё реже. Наследнику приходилось напоминать о себе. Все чаще я ездил к Лорису с его записками. Лорис их пробегал глазами и откладывал, зато посылал со мной множество поклонов и благодарностей Наследнику.
Наступил день, когда Цесаревич узнал об удивительном решении Лориса… из прессы!
Забывчивый Диктатор, не посоветовавшись с Наследником, предложил ликвидировать Третье отделение Собственной Его Величества Канцелярии! Его дела передавались Министерству внутренних дел – в особый Департамент полиции.
Победоносцев тотчас приехал к Цесаревичу. Они заперлись, и я слышал, как наставник посмел кричать: «Третье отделение – не учреждение, это символ эпохи покойного Государя – времени истинного Самодержавия! Это символ народного страха перед Властью. И главное – оно вам предано!»
Ну а далее Цесаревичу пришлось прозреть самому. Он с гневом узнал, что, опять же не посоветовавшись с ним, Лорис дал права студентам и даже заигрывал с мятежными газетами…
Наконец, самое страшное – заговорили о готовящейся Конституции.
Между тем политика Лориса принесла добрые плоды.
Окончился спокойно февраль, затем март, наступил апрель… И никаких нападений народовольцев. Но главное – либеральная интеллигенция явно начала менять свое отношение и к террористам, и к власти. Успех! Так что Государь, к зависти двора, души не чаял в генерале.
Перед закрытием Третьего отделения Лорис-Меликов предпринял ревизию нашего ненавистного либералам учреждения…
Боже, как я боялся! Он найдет мое досье, и как я объясню тогда, что никого не выдал? А Нечаев?! Они же меня убьют…