не можете позволить, чтобы эта панна летела на погибель среди черни, а, может, ещё худшую смерть.
– Я это никогда не позволю, – воскликнул Макс, ударяя кулаком о стол.
– Старайся её убедить, склонить, но силой? Силой хотеть вернуть её с дороги, это было бы жестоко! – сказал Альберт.
– Вовсе не так жестоко, чем то, что она хочет сделать, – воскликнул старый граф, – правда, пане адъютант?
Адъютант ревностно поддержал графа, Альберт, видя, что их не убедит, устрашённый, выбежал предупредить панну Ядвигу. Нашёл её в слезах, разгорячённую, но спешно собирающуюся в дальнейшую дорогу. Заметив его, Ядвига живо бросилась к нему, словно хотела искать защиты и опеки, но Альберт не дал ей говорить и сам сказал первый:
– Видишь, пани, человека в отчаянии, который пришёл признаться в великой вине и вместе с тобой стараться избежать грозящей опасности. Я первым дяде проболтался… выдал тебя. Разве я мог ожидать, чтобы этот человек смел даже подумать о каком-нибудь неподходящим шаге? На его требование я поехал с ним и он вплёл меня в самый отвратительный заговор…
– Что он думает? – прервала Ядвига.
– Случайно тут нашёлся адъютант великого князя, желающий тебя арестовать и силой вернуть в Варшаву.
– Не обвиняю тебя, хотя можешь быть причиной большого несчастья, ради Бога, возвращайся к ним, старайся увести от этого, а в наихудшем случае по крайней мере отсрочить, дай мне мгновение времени… убегу… пешком…
– Смилуйся, пани, – сказал он, – что ты делаешь?
– Делаю что должна, ни слова больше, иди, пан, задержи.
Послушный Альберт тут же выбежал; через дверь слышал этот разговор немного испуганный Млот, и в эту минуту вошёл в комнату.
– Что происходит? – спросил он, не в состоянии понять. – Хотят вас арестовать? Или мне послышалось?
– Да, беги вперёд, потому что тебе грозит очень большая опасность, я постараюсь справиться, уходи…
– Но кто же? Кто? Граф Альберт?
– Но нет, мой дядя и опекун, не спрашивай и убегай.
Млот, постояв минуту на пороге, подумав, скрылся. Ядвига стала спешно что-то шептать на ухо Эмме и поторапливать отъезд, осторожный Млот выскользнул в местечко. Коней запрягли уже во второй раз и дамы уже хотели садиться, когда снова подбежал запыхавшийся старый Макс, пошептавшись сперва с офицером. Он был так пронизан великой своей миссией, что забыл даже о лице, которое влажность и перемена температуры значительно в колорите испортили, стало как бы мраморным.
– Прекрасная кузина, – сказал он, вбегая в комнату, – ещё раз взываю к твоему разуму и сердцу и прошу меня выслушать. Это путешествие я не могу разрешить, я буду в отчаянии, но ты вынуждаешь меня к неприятной крайности.
Ядвига с презрением поглядела на него.
– Я застигнута среди дороги, безоружна, ты можешь допустить насилие, но рассуди, к чему это приведёт. Ты опекун моего состояния, не отрицаю, но не особы. Ты не можешь меня посадить в тюрьму, не можешь вынудить меня остаться, где не хочу. Покроешь себя бесчестьем, смехотворностью, а назавтра или послезавтра сделаю, что мне нравится.
– А, это мы ещё посмотрим! – воскликнул раздражённый Макс. – Вопрос в том, сможешь ли, уважаемая кузина, распоряжаться собой против воли и дружеских советов всей семьи.
– Увидим! – отвечала гордо Ядвига.
– Кузина, заклинаю, избавь меня от очень неприятного шага!
– Кузен! – тем же голосом отозвалась Ядвига, – прошу тебя, соизволь избавить меня от своей опеки.
– Ха! – сказал граф. – Раз так обстоят дела, от дальнейших последствий я умываю руки, на тяжёлой опеке вовсе настаивать не буду, но пока она продолжается, обязанности её исполню. Приказываю тебе вернуться в Варшаву.
– Я тебе говорю, что нет…
– С надлежащим уважением к женщине, у нас тут, на счастье, адъютант князя и двое казаков, которые нас будут сопровождать, эти ангелы-хранители уже при карете.
– Но я в корчме ещё, – отвечала Ядвига, садясь в кресло. – Тебе понадобятся ещё двое, чтобы меня в карету втянули.
– А если бы я их нашёл? – спросил Макс.
– Тогда, – ответила Ядвига, – поскольку против двух казаков я слишком слаба, свершится воля милостивого опекуна.
Граф Макс стоял удручённый, уверенный в победе, между тем было неизвестно, что делать дальше. Он видел, что разговор не убеждает и ни к чему не приведёт, скандала делать не хотел и не имел уже надежды, чтобы Ядвига уступила; положение было чрезвычайно трудное, отказаться от опеки и признать себя побеждённым характер графа не допускал, подумал минуту, поклонился и вышел.
Ядвига, задумчивая, терзаемая, сидела в кресле; Эмма, плача, выглядывала в окно, казаки, которые стояли при карете, уехали назад в корчму. Прошло четверть часа, полчаса, никто не пришёл. Надежда начала вступать в Эмму и даже Ядвига допускала уже, что побеждённый граф от своего намерения отказался. После короткого совещания решили сесть в карету и как можно быстрей уехать. Поэтому они выбежали, но, едва дверочки за ними закрылись, двое казаков появилось по бокам кареты, силой развернули коней к Варшаве и Ядвига была вынуждена подчиниться.
* * *
Было тихо и темно в покое больного, он временами спал, но горячка, развивающаяся при каждой ране, принимала довольно беспокоящий характер. Несмотря на старания достойного Хенша и его помощников, состояние больного не только не улучшилось, но угрожало всё больше, кость была треснута, Хенш колебался, не будет ли нужна ампутация, а между тем время бежало, страдание возрастало, Глинский боролся с ним силой духа, но, видимо, исчерпывался.
Сам он ещё раньше, чем доктора, начал сомневаться в себе, какое-то предчувствие, в котором сам признавался, как вестник смерти, терзало его душу; прикидывался весёлым, равнодушным, но когда один на один оставался с болью, горячкой и беспокойством для тех, которых бросил в поле, чувствовал себя бессильным, и всё явственней видел смерть перед собой. Когда другие имели ещё хоть немного надежды, он уже не сохранял никакой. Ошибаюсь, имел ещё одну, ему казалось, что есть кто-то на земле, что должен предчувствовать издалека, предвидеть сердцем его близкую смерть и прибежать с ним проститься. Навязал себе эту какую-то дивную надежду, иногда видел всю её смехотворность, а вырвать её из груди не мог; между ней и им никогда более ясное слово не высказало ни привязанности, ни обещаний будущего. Несмотря на это, он видел, что не был ей безразличен, а любовь его тихая, скрытая, без надежды, в эту отчаянную минуту возросла до гигантской силы. Ему казалось, что, отдав жизнь за родину, имел право последние её минуты заслонить золотой мечтой, которой раньше сопротивлялся. Она одна теперь успокаивала боль и позволяла забыть о телесном мучении.
Когда Хенш на усиленные его настаивания старался заслонить перед