ним грозную правду, Глинский слушал его, улыбался, делал вид, что верит, но поглядывал к дверям, настораживал уши при каждом шорохе, и ждал только той, с которой хотел проститься.
Напрасно, она не прибывала, но, как если бы этим мечтам Провидение хотело дать какую-то тень реальности, в долгих часах бессонницы и бдения он видел у своего ложа фигуру, которая ему дивно напоминала Ядвигу. Была это старшая дочка семейства Вернеров, Ванда, молоденькая девушка, свежая, изящная, но носящая на лице от рождения какое-то странное выражение грусти, как бы пророчество будущих предназначений, как пророчество траура. Даже весёлость Ванды смешивалась с какой-то тоской, её глаза всегда казались полными слёз, взгляд поражал таинственностью и печалью. Было это любимое дитя дома, но в околице, несмотря на многочисленных поклонников её очарования, никто ближе к ней подойти не смел, таким казалась им всем неземным созданием. Шла через мир, словно выйдя из иного, в который вскоре должна была вернуться, казалось, жизнь её не привязывает, ни манит. Никогда на будущее не питала надежд, никогда никакая боль не находила её неприготовленной, но смотря на взрывы смеха, казалась смущённой, удивлённой и едва его наделяла грустной улыбкой, приправленной как бы капелькой сострадания. С детства она была молчаливой, любила одиночество, природу и поэзию, а когда её иногда для приведения на землю подсовывали что-нибудь ярко раскрашенное реальностью, слегка отталкивала эту несвойственную еду, чтобы ни на минуту не выйти из мира грёз, к которому принадлежала. Достойная её мать, большая хозяйка, женщина, привыкшая жить в сфере иных понятий, нежно любила Ванду, тревожась этим неземным её расположением. Ведь не было для неё помощи; чем красивей расцветала Ванда, тем больше становилась похожей на какую-то мечту поэта, рукой художника пробуждённую к жизни.
Сестра её, весёлая сумасбродка, совсем на неё непохожая, нежно любя, так же мало её понимала, как другие.
В жизни таких существ, как Ванда, есть непонятные вещи. Она пророчила о себе всё, что с ней должно случиться, я сказал бы, что видела как бы за прозрачной заслоной всю свою жизнь.
Когда начиналась война, Ванда приготовилась к ней, как к решительной минуте, которая должна была повлиять на её судьбу. В последние дни, прежде чем привезли Кароля, постоянно потихоньку шептала сестре, что приедет её нареченный.
В этот день с утра она стояла у окна, оделась в белое платьице и веточку розмарина прицепила к тёмным волосам. За час до приезда Кароля она была неспокойной и молчаливой, а когда загремела повозка, она первая выбежала на крыльцо и с тех пор ни на шаг не вышла из соседнего покоя, стоя на страже для услуги. Когда было нужно присматривать, Ванда постоянно была готовой и неутомимой, ей казалось, что это было её обязанностью; все заметили, что это себе таким образом представляла. На крыльце она сначала увидела лицо Кароля, приветствовала его как знакомая, спокойно, без румянца, потом пошла за ним, молчащая. Никогда не перемолвилась с ним словом, но эти слезливые её глаза, которые, казалось, вечно плачут, тонули в нём и оторваться от лица не могли.
И мать и сестра заметили эту чрезвычайную заинтересованность её незнакомцем, пробовали даже немного смеяться над ней, чтобы её сдержать, но Ванда, равнодушно покачав головой, ни зарумянилась, ни стала от этого равнодушней.
– Моя дорогая Дзиуни, – шептала ей сестра, – что с тобой делается? Ведь ты знаешь, что этот человек умирает, а ты в самом деле как бы им занялась?
– Разве нельзя любить умирающего? – отвечала Ванда серьёзно. – Я знала его давно, гораздо раньше, чем прибыл сюда, я ждала его, знала, что это будет великий герой, который отдаст жизнь за родину; это мой нареченный.
– Но что тебе снится, Дзиуни? Ты всегда говоришь, как во сне.
– Потому что, может, я сплю всю жизнь и ничто меня не разбудит, даже смерть.
Младшая сестра, совсем по иному расположенная, слушала это с сжатым сердцем, не в состоянии понять.
Действительно, есть среди обычной жизни такие проявления чудес, которые видит людской глаз, нога пробегает, а когда с них человек снова вернётся в постель, кажутся ему снами. И вся это несколькодневная любовь девушки к человеку, которому не сказала ни одного слова, была как бы неправдоподобной мечтой.
Кароль, не знаю, видел ли её даже, не знаю, улыбнулся ли ей, издалека её тонкая фигура напоминала ему, может, Ядвигу. Они были похожи ростом, но не обликом; Ванда выглядела, как Ангел Фра Ангелико, Ядвига – как Ангел Гуида.
Около ложа больного разыгрывалась драма, которой он заметить не мог, его обливала атмосфера поэзии и любви, которой дышал, не видя, откуда текла. Не раз, когда засыпал, а красивое его мужское лицо, нахмуренное страданием, она видела в полутени, Ванда потихоньку приближалась, украдкой, с опущенными заломанными рукам, долго на него глядела, словно его образ на всю жизнь хотела сохранить в памяти, и её слезливые глаза на мгновение высыхали, и уста делались более розовыми, и лицо скрывало несмелый румянец, а когда больной вздыхал, просыпаясь, она как тень возвращалась в свой уголок и снова бдила в нём по призыву лекаря, как сестра милосердия.
Напрасно её хотели заменить, чтобы могла отдохнуть, не дала себя с занятого положения даже матери согнать себя.
На второй или третий день она встретила в прихожей доктора Хенша и с улыбкой спросила его:
– Ведь правда, что он умрёт?
Доктор, грустный, задумчивый, сначала не понял вопроса.
– О ком вы говорите?
Она указала пальцем на дверь и повторила:
– Правда, что он умрёт?
Первый раз молодой лекарь рассматривал выражение этого девичьего лица пронизанного неземной грустью ангела; удивили его её выражение и вопрос.
– Увы, – сказал он, – у меня мало надежды, но есть на свете чудеса.
Ванда поглядела ему в глаза.
– Хорошо, что вы верите в чудеса, лекари обычно ни во что не верят, а только чудесами объясняется жизнь, смерть и сердце человека. О! Есть чудеса, пане, и в них нужно верить!
Она посмотрела на него ещё и серьёзная, задумчивая, ушла.
Доктор долго стоял ошеломлённый, звук её голоса и слова, которыми с ним говорила, долго звучали в его ушах. С этих пор он с большим любопытством всматривался в неё, следил, и она наполняла его каким-то страхом, как неразрешимая загадка. Он был врачом, поэтому все феномены жизни сильно его занимали, особенно те, которых ни философски, ни психологически разрешить не мог. Он сразу потом заметил, что когда Кароль хотел пить или нуждался в какой-нибудь помощи, гораздо раньше, чем отзывался,