деле мы готовы бы всё для них сделать, ещё не очень верят. Но это пойдёт, при милости Божьей и московском паскудстве, как-то это будет, потому что уж справедливость есть. Бог есть и кровь никогда напрасно в землю не впитается.
– А бьются хорошо? – спросил Кароль.
– Как львы; не раз русские, как Божьим духом поражённые, бежали перед нами, вся их надежда, что как та дичь из глубины Азии двинется, как те дикие орды из Урала, из степей выльются грязным потоком на нашу землю, то задушат, то поглотят; но Бог не допустит!
– Говори же, ксендз, говори о моих, обо всех; кто умер? Кто жив? Кто лучше всех показал себя?
На множество неустанно бросаемых вопросов ксендз отвечал как мог, утаивая потихоньку большие потери, подслащивая некоторые описаниями побед по-настоящему героических.
Постоянно подают описания этой святой войны за независимость как преувеличение оплачиваемые Москвой газеты; отрицание этого, однако же, не нуждается в ином ответе, чем тот, что этот безоружный бой горсти против вооружённых масс, против гвардий, пушек, терроризма, преследования, варварства и святотатства продолжается уже целый год. Усилия России, искусственно в ней пробуждённый нечеловеческий якобы патриотический энтузиазм, наплыв войск, бедность, преследования не сломили духа в народе и борьба продолжается, и неизвестно, когда закончится. Нужно быть слепым, чтобы не видеть, что эти казни через повешение, расстреливание, разбои усилили наши бедные силы, что до конца января, несмотря на тяжёлые потери, польские отряды выросли, не уменьшились. Наполнилась нами Сибирь, наполнились все городки Великороссии, переполнились шахты, стон и плач стали нашим хлебом насущным, мы стоим, однако, в шеренгах. России было нужно пробудить в народе безумие, чтобы уберечься от заразы героизма, правительство чувствовало и чувствует, что это великое многоликое мученичество должно быть апостольством, что рано или поздно русские опустятся на колени перед нашим геройством, должно было себя загородить этой вызванной ненавистью, кропотливо созданной, чтобы заслонить себя от окончательной погибели. Несмотря на столько несчастий, несмотря на столько жертв, какая же это великая картина – эти сражения разгорячённого народа с яростной дичью.
Ксендз рассказывал и слёзы его густо катились по лицу, он поднимал руки, голос его иногда срывался, а, невзирая на простоту его слов и прерываемый поток рассказа, слушатели, охваченные запалом, который лился из его уст, кипели им также. Кароль, опёртый на локоть, с глазами, уставленными в ксендза Лукаша, живо дышал, лицо его горело, хватал каждое слово, кормился ими, а Ванда, стоя на пороге, ухом поглощала рассказ, хоть её глаза были уставлены в больного. Хенш должен был, наконец, шепнуть бернардинцу, чтобы этого возбуждающего напитка до избытка не проливал; но Кароль не хотел его отпустить от себя и постоянными вопросами вызывал новые описания.
Так наступил вечер. Больной ослаб, голова его как бы от усталости склонилась на подушки, а глаза начали закрываться. Но вместе со сном пришло лихорадочное сновидение, какой-то весёлый сон, потому что лицо прояснилось и уста пытались улыбнуться. Хенш, дав прохладительный напиток, сам отошёл на минуту, ксендз остался в кресле и молился, за дверью на пороге стояла неутомимая Ванда. В молчании прошло несколько часов. Ксендз, также уставший, выпустил из рук деревянные чётки, которые медленно сползли по его облачению, и он невольно задремал. Вдруг из лона той тишины, как журчание ручейка, послышался тихий шорох слов; Кароль не спеша поднялся, с открытыми глазами, весёлый, и начал говорить с призраками и кошмарами, которых видел глазами души.
– Мужества и выдержки, братья мои! Борьба, должно быть, будет долгой, страшной, тяжёлой… но должна быть победной. Падут первыми те, что её начали, и ни один, может, не останется в живых из тех, в сердце которых она родилась… и придут великие поражения, и дни тревоги, и ночи сомнения, и будет казаться пустыней наша земля, но те, что полегли, выйдут из могил и выведут с собой всё это войско покойников, которые годы назад погибли за родину, и снова начнётся борьба, упорная, фанатичная. А не в состоянии нас сломить, враг будет хватать безоружных, издеваться над женщинами и младенцам разбивать головы о камни, и великий крик взлетит через облака даже к престолу Божьему, а когда озверевшая земля будет смеяться нашему мученичеству и аплодировать издевательствам, тогда с подножия всех народов встанут угнетённые, и затрясётся суша, и зашумят моря, и перевернутся горы на головы стад, и над великим побоищем, красным от крови, белеющим костями, над волнами трупов взлетит белый орёл и на крылатом коне литовский рыцарь, а над ними с блестящим мечом станет архангел Руси, и поля зазеленеют весной, свободой, миром… а выжившая дичь ринется в глубь азиатских степей, как море отбитое от берега…
Но прежде чем этот день наступит, мы умрём тысячи раз на каждый день под мечом палача, на верёвке, в пламени, и ни одно сердце не усомнится, и ни одни глаза за слезами не увидят света… потому что, как долго продолжалась позорно сносимая неволя, так долго, может, будет продолжаться бой и жертва…
Он устал говорить, ему не хватало дыхания; разбуженный первыми словами ксендз Лукаш встал и, слушая, опустился на колени, как для молитвы, при облике святого и пророка. Ванда также вошла и слушала с опущенной головой, как если бы её притягивало очарование этого голоса, потихоньку подходила всё ближе, всё ближе, сама не зная, что идёт, в её глазах исчезла земля, люди, жизнь, ей казалось, что вознёсшаяся к облакам, она летит вместе с тем орлом преследования и ангелом… Глаза Кароля постоянно до этого были обращены в небо, потом, когда перестал говорить, медленно направились к ней, и он улыбнулся.
– А! – сказал он. – Я проснулся, я был уверен, что когда пробужусь, мои глаза встретят тебя… Я ждал, не мог умереть без тебя, а нужно умереть, тянет меня туда! Зовут, я должен идти, но также должен был с тобой, что тут остаёшься, попрощаться… потому что, хотя ещё увидимся там, но тут сказать тебе нужно, что вечно в моей груди я прятал глубоко потаённое…
Говорил это Ванде, принимая её за Ядвигу, она слышала и принимала, как сказанное ей.
– Да! Догадываешься! Я любил тебя, чисто, свято, не поземному, так, как ангела любить можно, и поэтому не упоминал тебе о любви, потому что мои слова тут не были бы понятны; но глазами мы говорили друг с другом, но души наши понимали друг друга. Сдерживаемые слова чувство бы терпело, а так только в эту торжественную минуту признаться нам было можно, потому что звала