Анатолий невольно улыбнулся — такой смешной был немец в своей суровости.
И тогда разъяренный гитлеровец подошел к Анатолию, ударил дулом автомата по руке так, что надкушенный огурец упал на пол, и снова закричал, как недорезанный:
— Я спрашиваль тебя, русский свинья, комиссар, болшевик, партисан ест?
Скривившись от боли, Анатолий покачал головой.
Подтолкнув его к двери, гитлеровец стал шарить по комнате. Заглянул под стол, под кровать, за сундук.
Анатолий стоял на пороге, опершись о дверной косяк, и смотрел на солдата. Рука у него перестала болеть, но он все еще кривился от обиды, от неслыханного унижения.
До сих пор Анатолия никто никогда не бил. Правда, когда был маленьким, мать иногда хлестала тряпкой или веником за какой-нибудь проступок. Но разве это битье? Да и бил не кто-нибудь чужой, а родная мать, которой все простить можно. Этот же пришелец ни за что ни при что ударил, толкнул, обругал и теперь шарит по хате, как у себя дома. И никому не пожалуешься на него, потому что он сам и судья и палач…
Но чем дальше, тем сильнее негодовал Анатолий, и гнев его все нарастал, вот-вот готов был вырваться наружу, и тогда держись фриц.
И в одно мгновение пережил, живо представил, как все это может на самом деле произойти. Молниеносный прыжок… и выбитый из рук автомат с грохотом падает на пол… Руки крепко, словно клещами, сжимают оторопевшего немца за тонкую и длинную шею и душат, душат… Еще одно усилие, еще одна минута, и враг, как тяжелый мешок, падает следом за своим автоматом… Все… Теперь можно стереть пот с лица, передохнуть, можно вымыть руки…
Анатолий почувствовал, как налились у него силой руки, как они начали дрожать от нетерпения и гнева. Он уже готов был прыгнуть, но вдруг на лестнице послышался топот, дверь стукнула — вбежали три гитлеровца.
— Was ist das?[16] — крикнул первый, обращаясь к Анатолию. — Кто стреляйт?
Анатолий медленно посторонился, кивнув на солдата. Тот поднял голову, увидев своих, что-то сказал и вышел из комнаты.
Когда кованые сапоги отгрохотали и стало тихо, Анатолий обессиленно опустился на пол. Крупные капли пота выступили на лбу, покатились по лицу. Прислонился к косяку и закрыл глаза. Тяжелый вздох облегчения вырвался из груди. Он почувствовал, что за эти несколько минут вырос, стал взрослым. Отныне его жизненный путь, который, по-видимому, будет полон и больших трудностей, и тяжелых испытаний, казался юноше не таким уж страшным, как представлялось еще совсем недавно. Пройдено какое-то расстояние, осталась позади какая-то грань, отделявшая прошедшее от настоящего. И он был рад тому, что преодолеть эту грань удалось ему самому, без помощи старших, без напутствий товарищей, без их покровительственного похлопывания по плечу.
Начитанный и впечатлительный, Анатолий однажды заявил своим друзьям, что непременно станет капитаном дальнего плавания и откроет еще не один остров, избороздит не один океан.
«Жить — значит путешествовать, — сказал он, коснувшись пальцем своего остренького носа. — В мире, кроме наших степей, рощ и лесов, есть еще и голубые лагуны, и коралловые рифы, есть пальмовые острова и ласковые морские течения… Рядом с этим — суровый и гордый мыс Горн… Не каждому суждено поладить с мысом Горн, такой уж у него непреклонный характер. Но есть люди, которые утешаются тем, что на смену страшному мысу Горн приходит мыс Доброй Надежды… Жить с уверенностью, что вслед за стихией, водоворотом, от которого стынет в жилах кровь, будут приветливые заливы, гостеприимные причалы, никому не известные острова, — вот моя мечта!»
Ребята наперебой предсказывали Анатолию будущее слишком таинственное, неопределенное, потому что кто же поверит в счастливую звезду юноши, который бредит какими-то голубыми лагунами и коралловыми рифами? Единственный человек, хорошо его понявший, к числу школьных друзей не принадлежал. Это был дядя Бориса, Павел Гайдай из паровозного депо, страстный мечтатель и заядлый шахматист.
«Не смейтесь, ребята, — сказал он, — не смейтесь. Нам нужны, очень нужны совершенно трезвые люди, ну, такие, как вы, но нужны и такие вот мечтатели, романтики дороги, я бы сказал, поэты далеких меридианов».
Анатолий упивался чувством превосходства и, глядя в сторону своих слишком приземленных друзей, которые хвалились, что станут машинистами паровозов, снисходительно качал головой и обещал взять их на свой пароход в долгое путешествие как судовых механиков.
И вот теперь мечтатель, «поэт дороги и далеких меридианов» сидел на полу у дверного косяка и вытирал пот с лица — он только что совершил подвиг: осмелился собственными руками задушить ненавистного фашиста. Да, да, он бы его задушил, непременно задушил, если бы не появились неожиданно три солдата. Радость от того, что не побоялся, что победил в себе страх, вливала в него горячую волну бодрости и силы. Что ж, будем жить по законам, которые диктует война. Отодвинем пока что подальше, в самый глубокий уголок души, мечты о путешествиях и романтику далеких островов в океане, займемся чем-то более реальным, будничным. Ну, хотя бы приготовим что-нибудь поесть. Скоро вернется мама, а она тоже голодная, как и он.
Анатолий встал, вытащил из-под кровати мешок с картошкой, принялся готовить суп.
Когда вечером привели ребят к Вольфу, он, как и в прошлый раз, сидел за столом. Овчарки все так же лежали на ковриках.
— О, вы теперь выглядите совсем по-другому! — весело произнес следователь. — Сегодня, надеюсь, и разговор у нас получится. Садитесь, — кивнул он на диван.
Они сели.
— Та-ак, — скрипнул креслом Вольф. — Доставили вы мне хлопот, ох и доставили! Всю ночь не мог заснуть, целый день думаю, прикидываю, как бы лучше вам помочь. А еще проснулись во мне давние воспоминания. Вспомнил себя, когда был таким, как вот вы. Жил тогда в Лубнах, учился в гимназии. И до чего ж наивный был!.. Припоминаю, перед экзаменами ходил с одноклассниками в монастырь за корой со священного дуба. Слыхали про тот дуб?.. Наверное, слышали. Под дубом, рассказывали, молился константинопольский патриарх Афанасий Паттеллариа. Ехал домой из Москвы от царя Алексея, в дороге заболел, остановился в Мгарском монастыре, помолился под дубом и умер. Там, в монастыре, его и похоронили сидя — по обычаю константинопольских патриархов. Поэтому и прозвали его Афанасием Сидящим…
Откинулся на спинку кресла, положил ногу на ногу. Обхватил руками колено.
— Какой это был дуб! Толстущий, развесистый, только внизу почти голый: богомольцы поободрали всю кору. Носили ее при себе как талисман. Говорили, помогает от всяких болезней, а еще — будто бы человеку всегда везет, когда он ее носит с собой. И мы, гимназисты, верили. Старались во что бы то ни стало раздобыть хоть кусочек коры, чтоб на устных экзаменах положить за щеку, а на письменных — в чернильницу. Но достать ее было не так просто. Игумен испугался, что дерево усохнет, приказал монахам огородить его, посадил сторожа — старого чернеца, который выдавал себя перед богомольцами за слепого пророка. Сначала и мы думали, что он слепой, но однажды попытались тихонько пролезть через ограду и отковырнуть коры с дуба, да не тут-то было — враз заметил и прогнал…
Вольф умолк на минуту, убрал руки с колен, выпрямился, сел в кресло, принял прежнюю позу.
— Вот так было… Кора… К сожалению, в этом деле, — следователь похлопал ладонью по синей папке, лежавшей перед, ним на столе, — не поможет нам никакая кора, даже с самого священнейшего дуба. Вы, конечно, вчера после приговора не верили, да, наверное, и сейчас еще не верите, что можете остаться живыми. А напрасно! Вам невероятно повезло. Знали матери, к кому за помощью обратиться. Так вот, я хорошо ознакомился с вашим делом, все взвесил, прикинул, посоветовался с нужными в вашем деле людьми и совершенно серьезно заявляю: спасти вас еще можно. Как? Потом… потом… А сначала хотелось бы, чтобы вы правдиво рассказали историю с диверсией.
Он снова откинулся на спинку кресла, давая понять ребятам, что приготовился их слушать.
Прошла добрая минута, они молчали, опустив глаза.
Молчал в ожидании и следователь.
Гнетущую тишину нарушила одна из овчарок. Широко раскрыв пасть, она громко зевнула.
— Чего это вы? Испугались? Не бойтесь. Здесь нет свидетелей, никто не записывает наш разговор. Меня же нечего спасаться: я ваш спаситель.
Но ребята не отзывались.
— Гайдай, ты самый смелый. Начинай первым.
Борис отрицательно покачал головой.
— Не осмеливаешься?.. А ты, Сацкий?
Иван даже не пошевельнулся, словно и не к нему обращались.
— Да-а… Понимаю, понимаю… Напуганы. Конечно, напуганы. С вами в полиции слишком грубо, некорректно обращались. Не то чтоб ладком, по-доброму расспросить, объяснить — нет, сразу бить. Тьфу, ненавижу!.. Но меня вы не должны бояться. Ну, тогда, может, ты, Буценко, расскажешь?