— Ха-ха!.. И «томпсон»[4] при нем! Порядок!.. Одно слово — солдат!..
Тну погашает мысль старика. Он никогда не похвалит: «Здорово! Молодец!» Только, уж если очень доволен, скажет: «Порядок!»
Стоит заговорить дедушке Мету, все вокруг умолкают. Что ни слово — будто приказ; и хоть старику пошел уж седьмой десяток, голос его силен и гулок.
— Ну, надолго отпустили тебя командиры?.. Всего-то на одну ночь! Что ж, порядок! Отпустили на ночь — останешься одну ночь; дали бы две — прогостил бы обе, приказы надо выполнять точно. Заночуешь у меня.
Никто не перечит ему.
— А пока, — продолжает дедушка Мет, — расходитесь-ка по домам. Стемнело совсем, самое время разжечь огонь да приготовить поесть. Вы, мелюзга, чтоб отмылись дочиста. Извозились тут в саже — ни дать ни взять размалеванные артисты из ансамбля. Кто не умоется как следует, получит у меня, ясно?.. И ты, Тну, сходи помой ноги. Помнишь еще, где наш водовод из бамбучин? Помнишь — порядок! А позабудешь, сразу выгоню в лес, ни за что в деревне не оставлю.
После этой своей угрозы дедушка велит Тну: отдай-ка мне свой вещмешок и «томпсон», и самолично провожает его к водоводу у околицы. Ребятишки валят за ними гурьбой. Девушки, пришедшие за водой — Тну узнает их, вот только имен не вспомнит, — ставят на плени кувшины из длинных колен широкоствольного бамбука и сторонятся, пропуская его к желобу. Тну, хоть и умывался дорогой, снимает гимнастерку и подставляет голову и спину холодной струе «своего» деревенского родника: все точь-в-точь как встарь — и бамбучины желоба, и каменная плита, стертая с одного боку; дедушка Мет вечно точит здесь свои тесаки и ножи.
Старый Мет молча глядит на широкую спину Тну. Давние шрамы по-прежнему пересекают ее иссиня-багровыми рубцами. Из глаз старика катятся крупные слезы, он тайком спешит вытереть их ладонью. Тну ничего не успевает заметить. Лишь дети изумленно глядят на дедушку Мета.
Над домами тянутся лиловые нити дыма.
* * *
К вечерней трапезе в доме старого Мета сегодня, кроме похлебки из клубней, сваренных в бамбуковом ведерце с пахучею мятой, подана рыба в кислом соусе. А это — блюдо особое, им старик потчует лишь гостей, пришедших издалека. Тну открывает свой котелок с сухим пайком и, зачерпнув полную ложку соли, протягивает дедушке Мету.
— У меня есть еще полгоршка соли, — говорит старик. — Нашей Зит дали соль в награду на уездном слете ударников, а она вернулась и разделила соль — поровну на каждый очаг. Только мы бережем ее — вдруг случится какая хворь. Ну, а твою соль сейчас отведаем.
Он не бросает соль в похлебку, а отсыпает каждому из домашних по несколько крупинок, и они долго сосут угловатые кристаллики, как бы заново узнавая их крутой соленый вкус, покуда те не истаивают до конца. Белый рис перемешай с клубнями водяного банана «помтю».
— В нынешнем году, — говорит старик, — голода в деревне не будет. — Он поднимает обеими руками чашку с рисом и, как бы в подтверждение своих слов, протягивает гостю: — Риса хватит до следующего урожая. Но надо его беречь, пусть в каждом доме будет запас на три года. Ты лот пошел за Революцией, твой командир небось растолковал тебе: нет, янки одним махом не одолеть… — Потом, помолчав, вдруг спрашивает: — Что, пальцы — все те же коротышки? Больше не отросли? Да-а… — Он опускает чашку на поднос, голос его теперь звучит сердито: — Но]ведь деревня знает об этом? Тогда порядок! И с двумя суставами на пальцах можно стрелять. Ты вот сегодня прошел весь лес, что у большой воды, верно? Сану-то все живы. Нет в наших краях дерева сильнее. Дерево-мать упало, рядом встает деревце-дитя. Где уж врагу убить весь лес сану!.. Да ты ешь, ешь!.. У нас, у штра, сынок, самый вкусный рис в этих горах…
Едва все было выпито и съедено, со стороны общинного дома донеслись три гулких протяжных удара — кто-то стучит в долбленый деревянный гонг «мо». И пот вся деревня друг за дружкою тянется к дому старого Мета. Девушки, поднявшись по ступенькам, прежде чем войти в дверь, гасят факелы. Женщины постарше входят внутрь с огнем и, освещая лицо Тну, вглядываются в него, потом бросают факелы в очаг, и пламя, приплясывая, вздымается ввысь. А старики, еще не взойдя по лесенке, кричат:
— Ну-ка, где этот негодник Тну?! Досыта ли ты накормил его, Мет?
— Эй, мужчины, — раздается вдруг голос одной из старух, — потеснились бы, дали и Зит присесть. Иди сюда, доченька, садись.
Тну озирается, подняв голову. Вот она, Зит, уселась напротив него, поджав ноги, и рукою одергивает длинную до пят юбку. Он холодеет и вздрагивает: Май! Перед ним сидит Май… Вот уж не думал, что Зит вырастет такой похожей на сестру. Нос ее, прежде вздернутый, выпрямился, стал точеный; пушистые брови затеняют глаза — большие, спокойные, ясные. Она долго глядит на Тну, покуда четверо или пятеро ребятишек спорят, норовя усесться поближе к ней.
— А у вас, товарищ, — вдруг спрашивает она, — есть бумага? — В голосе ее ощущается какой-то холодок.
— Что еще за бумага? — изумляется Тну.
— Увольнительная за подписью начальства. Без нее в деревню входа нет. И местный наш комитет должен вас задержать.
Тну громко хохочет. Подшучу-ка над нею, решает, соскучился, мол, по дому — страсть, вот и явился тайком в деревню; но, приметив строгий взгляд Зит и слыша воцарившееся вокруг выжидающее молчанье, расстегивает карман гимнастерки, достает маленький листок бумаги и протягивает ей.
— Разрешите доложить, товарищ политрук…
Зит берет листок и поворачивается — так виднее — к огню.
Тотчас над бумагой склоняются десятки голов; ребятишки по слогам разбирают написанное.
Зит долго читает документ — раз, другой, третий.
— Ну, все верно? — спрашивает старый Мет. — Выправили ему разрешение?
— Все как положено, — возвращая увольнительную, Зит наконец улыбается. — И подпись командира на месте. Но почему отпустили вас всего на одну ночь? — спрашивает она. И сама отвечает: — Что ж, хорошо хоть так. За ночь повидаете всех. Мы с одногодками моими, кого ни возьми, всегда о вас вспоминаем.
Тут небольшую комнату наполняет гул голосов и смех.
— Слыхали, сам командир свою подпись поставил!
— Вот это да!
— Всего-то на одну ночь, завтра — назад… Очень уж мало!
— Экая жалость!
— Ха-ха!.. — перекрывает всех рокочущий голос старого Мета. — Порядок!
Раздвинув сгрудившихся ребятишек, старик садится у огня, рядом с Тну. Он выбивает свою трубку, стуча ею по голове повелителя очага (так именуется здесь каждый из трех глиняных окатышей, на которых стоят над огнем посудины); потом прочищает трубку лучиной, ее он отщипнул от расплющенного ствола бамбука в переплетении настила; и наконец, подняв голову, обводит взглядом соседей. Все — где бы кто ни сидел — умолкают и ждут. И старик заводит свою речь.
Снаружи, точно легкий, едва приметный ветер, шелестит редкий дождь. Старый Мет не повышает голоса, звучащего низко и глухо.
— Дела эти, — говорит он, — нам, старикам и старухам, известны. Из молодых одним они ведомы до конца, другим лишь понаслышке. А уж малые дети и слыхом про них не слыхали. — Выкатив глаза, глядит он на ребятишек; и они, уловив в его словах особенный смысл, молча, едва переводя дух, смотрят ему в рот, — Это Тпу вернулся, ваш старший брат Тну. — Старик кладет свою тяжелую, сильную руку на плечо гостю. — Тот самый Тну, о котором я вам столько рассказывал. Вот он, видите? Он ушел в армию Освобождения и сегодня вернулся к нам на одну лишь ночь. Да, на одну-единственную ночь отпустило его начальство, и командир самолично поставил подпись на его бумаге — ее видела Зит, секретарь нашей партячейки. Глядите же, это он! Он из нашего племени штра. Отец его с матерью умерли, когда он был совсем мал, деревня Соман вырастила его. Тяжко жилось ему, но сердце его осталось чистым, как вода в нашем источнике. Нынче ночью я расскажу о нем всей деревне, и мы порадуемся его возвращению. Внемлите же, люди штра! Слушайте все, у кого есть уши и сердце, влюбленное в эти горы и воды. Молчи те, слушайте, запоминайте. А когда я умру, перескажете все вашим детям и внукам…
Все безмолвствуют. Лишь струя, плещущая из бамбукового желоба на околице, перекликается с дождевыми каплями, стучащими по листьям. И Тну молчит. Он глядит на старого Мета. В мерцающем свете очага могучий старец кажется сказочным исполином, героем тех долгих сказаний, которые в детстве, бывало, Тну слушал и слушал всю ночь напролет. Потом он переводит взгляд на Зит. Гостом и статью она теперь точь-в-точь как была Май в тот день, когда он, вернувшись из заточенья, встретил ее у огромного дерева на опушке, того самого, что, рухнув, лежит сейчас поперек дороги и где партизаны отрыли окоп и дрались там не на жизнь, а на смерть. Зит тоже молчит и слушает, большие глаза ее спокойны и задумчивы.