— Морфлот, строиться! — скомандовал Велик…
Воевать настроение пропало и, наскоро закончив маневры, ребята разбрелись кто куда. Большая группа осталась на Песке играть в «галю», другая отправилась на Навлю.
День выдался как по заказу — солнечный, безветренный, умеренно, жаркий. Пахнуло летом, хотя до лета был еще целый месяц, и в мае, все знали, погода всякое могла выкинуть — и морозцем стукнуть, и снежком припорошить. Даже на Великовом коротком веку такое случалось. Ребята шли распаренные, в распахнутых рубашках. А Гавро никак не мог успокоиться после стычки с Сенечкой.
— Если он переоделся в нашу форму, так уже и наш? — вопрошал он, взлохмачивая пятерней и без того лохматую русую шевелюру и воинственно оттопыривая толстые губы. — Японский городовой! В деревне все помнят, как он хлыстиком по валенку постукивал и через каждое слово поминал Гитлера: «фюрер сказал», «фюрер указал».
— Ну мало ли что, — возразил Иван Жареный, скорее для продолжения разговора, чем взаправду. — Раз ему доверили оружие, значит, простили. Скажешь — нет?
— Японский городовой! Да он же всех обдурил! Небось, как попался к нашим в руки, сразу начал петь, что больше всех ненавидел фашиста и крепче всех любил родную советскую власть. Нас же не спросили, значит, ему поверили.
— Ладно, допу-устим. А теперь-то он уже повоевал, теперь-то с него взятки гладки.
— Выходит так, — неожиданно согласился Гавро, вздохнув. — Выходит, теперь его не уколупнешь.
— Да ты что? — возмутился Иван. — Да, теперь не уколупнешь. А вернись за-автра немец, так он опять побежит к нему. Скажешь — нет?
Послышались восклицания. Спор стал общим. Только Велик не принимал в нем участия. Он не знал, где правда. Вчера Сенечка предал Родину, нынче воюет за нее. Если ему напомнить про вчерашнее, он скажет: «Я попал в безвыходное положение, вот и выжидал нужного поворота событий. Когда выжидал, вел себя, соответственно своему месту — и говорил, что требовалось, и ссылался, на кого требовалось». В деревне есть несколько человек, которые были насильно мобилизованы в бригаду Каминского, сейчас они пишут письма с фронта. Есть убитые — за них семьи получают пособие. Есть раненые — эти тоже искупили вину. Ну а те, кому, повезет и они, останутся живы? Они тоже искупили? Или нет, раз выжили?.. Про Сенечку отец кричал, что он «пролил кровушку». Значит, был ранен и, стало быть, тоже искупил свою вину.
Так, ладно. Судить его не будут, потому как он больше не виноват. Но понял ли он свою вину? Переродился назад из фашиста в нашего? Не изменит завтра, если подвернется случай? А эти, насильно мобилизованные, не поднимут опять против нас оружие, если их снова начнут заставлять, грозя суровыми карами? Ведь поднимут же, сволочи!
Так, осади назад, приказал себе Велик. Ты-то кто такой, чтобы судить? Тебе кажется, что в любых обстоятельствах будешь поступать как надо?..
Дважды искупавшись в холодной еще Павле, набив карманы и запазухи щавелем, чесноком и котиками, ребята возвратились в деревню перед вечером.
Еще издали заметили какую-то возню возле Петечкиной хаты. Когда подбежали, оказалось — дерутся Митечка и Сенечка. Вокруг метался всклокоченный жалкий Петечка.
— Сенечка! Митечка! — выкрикивал он, то умоляя, то грозя. — Сыночки! Будя! Ну будя! Пошли выпьем! Стоит же! Сынки! Чтоб вас гром побил! Чтоб вы подохли! На всю деревню осрамили! Сыночки!
Изредка он пытался влезть между сыновьями, но кто-нибудь из них отпихивал его ладонью в грудь, иногда так сильно, что старик со стоном плюхался на песок. Тяжело дыша, сидел малое время с закрытыми глазами, потом вскакивал и снова начинал с криками топтаться вокруг сыновей.
Братья были одеты по всей форме. На Ми-течке — бескозырка с ленточками, черная форменка, брюки клещ и ботинки, на Сенечке — пилотка, гимнастерка, брюки и кирзовые сапоги. У Митечки по подбородку стекала струйка крови и падала каплями на тельняшку. Ненавидяще глядя на брата, часто сглатывая слюну, Митечка выталкивал из себя тяжелые и черные слова:
— Фашистская сволочь… тварь… гитлеровский подтирало… Думаешь, спасся в красноармейских погонах?
Сенечка был плотнее и здоровее тонкого, узкоплечего, обескровленного раной брата. Даже с первого взгляда было ясно, что Митечка еще не совсем поправился, что же до пролитой Сенечкой кровушки, то она, видно, была лишняя слишком тугое и цветущее было у него лицо, слишком живо и ловко вертел он кулаками. Моряк не сдавался, но было ему туго.
Изловчившись, Сенечка саданул брата в грудь, да так, что тот пошатнулся и, с трудом устояв на ногах, отступил на несколько шагов.
— Долбали мы ваш флот! — крикнул Сенечка с ненавистью и злорадством.
— Нет, врешь, фашист! Флот наш вы никогда не били! Полундра! — С этим возгласом Митечка рванулся навстречу братниным кулакам.
Ему пришлось бы несладко, но тут в ответ на его призывный крик Гавро тоже заорал «полундра» и сзади бросился на Сенечку. За ним— еще четверо. Гавро сомкнул ладони на Сенечкином лице и, сделав сзади подсечку, рванул на себя. Прием этот в ребячьих драках был безошибочен — схваченный так противник валился на спину. Но командор не учел одного — прием срабатывад лишь в том случае, если силы были примерно равны, да и вес тоже. Сенечка не только устоял на ногах, но отшвырнул парня от себя. Однако в него уже вцепились, на нем повисли другие ребята, вместе с набежавшим моряком и снова подоспевшим своим командиром они свалили Сенечку и прижали к земле.
— Вяжите его. вяжите! — кричал Петечка. Он сбегал в сени и вернулся с мотком вожжей. — Руки, руки крутите!
Сенечка катался по земле, отбивался ногами, но теперь и остальные ребята навалились на него. Клубок тел ворочался, издавая нечленораздельные звуки и натужные возгласы.
— Мразь, поганка… — бухал Митечка, стягивая брату руки.
— Слабо вам с нашим флотом… — кряхтел Велик, помогая ему.
Когда Сенечку связали, старик вдруг упал рядом с ним лицом вниз и зарыдал. Сквозь растопыренные пальцы, сжимавшие лицо, прорывались искаженные рыданиями слова:
— Не того бы… вязать… а пришлось… своими руками… и не того… Где бог?..
На второй день утром к Петечке явились прибывший из Соколова участковый уполномоченный Третьяков и Зарян.
— Оружие! — первым делом потребовал Третьяков у Сенечки.
— Нету и не было, — хмуро ответил тот. — Я разбойничать не собирался. Только повидать старика-родителя…
— Только потому и сбежал из заключения? — с издевкой спросил Зарян.
— Нет, конечно… Думал: пристроюсь где-нибудь, укроюсь, — словно оправдываясь, сказал Сенечка. Он сидел за завтраком и успел уже выпить. — А постранствовал среди людей — убедился: жить долго под чужой личиной не смогу. Понял, что зря сбежал. Отсидел бы свои пять лет… А теперь прибавят. Эх!.. Может, выпьете? А?
— Закругляйся, — сказал Третьяков. И сними погоны. Хватит прикрываться.
— Где бог? Где бог? — бормотал Петечка.
— Нету бога, отец, — зло сказал с печки Митечка. — А если есть, то он не с фашистами, будь уверен.
Весенние работы были в полном разгаре. Уже несколько дней конная группа боронила поле под пшеницу недалеко от деревни. Были тут Велик, Иван Жареный, Гавро и Валька Доманов.
Валька пахал на Гитлере. Тот был еще слаб, часто останавливался либо путался в постромках, раза два даже падал. Как раз в один из таких незапланированных перерывов, когда Велик помогал Вальке поставить Гитлера на ноги, на поле появилась Манюшка. Исхудавшее, чуть тронутое весенним загаром лицо ее было заплакано.
— Велик, — сказала она беспомощно и протянула ему листок бумаги. — Вот… Смертью храбрых…
Это была похоронка на ее отца. Пока Велик читал, Манюшка с какой-то истовой надеждой смотрела ему в лицо, будто ожидая, что вот сейчас он прочтет и, улыбнувшись, объявит ей, что это ошибка, что, конечно же, ничего подобного не случилось. Краем глаза он уловил этот ее ждущий взгляд и не знал теперь, что ему делать и что ей сказать.
— Откуда она у тебя? — не отрываясь от бумаги, тихо спросил он.
— Почтальонша принесла, — с готовностью, все еще ожидая от него защиты, ответила Манюшка. — Говорит, из Кречетова передали. Они ж там знают, что я в Шуравкине.
— Ты погоди плакать, — сказал Велик, сложил листок и спрятал его в карман. — Может, это не на него. Может, кто есть другой с такой фамилией… и с таким именем… и с таким отчеством. Я вот завтра схожу в Кречетово и разузнаю.
Он пошел к своей лошади. Манюшка, спотыкаясь, плелась рядом и, заглядывая ему в глаза, говорила:
— А правда, может же быть, да? Чтоб двое — и фамилия одна, и звали одинаково, и по батюшке? Верно?
Велик взял вожжи и понукнул лошадь. Ему тяжело было говорить Манюшке неправду, хотелось, чтобы она ушла. Но Манюшка теперь семенила рядом и требовала подтверждения своим неправдоподобным предположениям: «Да? Верно? Правда ж?» И он кивал и мычал что-то невразумительное, а чаще отворачивался, понукал и подгонял Лихую.