Странной казалась ему эта медсестра. Вот лежит он, скажем, под простынёй со всякими там пластинками на затылке и пояснице, а Наташа сидит тут же и смотрит на него, смотрит не отрывая глаз, И ещё несколько раз казалось Якову, что хочет Наташа ему что-то сказать, хочет, но не решается. А ему хотелось, чтобы подольше не звонил звонок на медицинских часах — звонок, который извещал: процедура окончена, пора уходить. Не хотелось Якову уходить от Наташи, а сказать ей об этом не позволяло мужское самолюбие. Чувствовал он, что каждый раз встреча с Наташей словно будит в нём где-то глубоко запрятанную радость.
Но нет, нет, не только ей, себе он боялся в этом сознаться. Однажды спросил:
— Вы, Наташа, из нашего города?
— Да.
— И здесь в школе учились?
— Здесь.
— В какой?
— Я в медучилище училась. Недалеко от бульвара.
— А, знаю.
— Что знаете?
— Бывал я в медучилище. Мы там в футбол гоняли.
Они помолчали. Потом Наташа спросила:
— В медучилище вы только в футбол гоняли? А больше не были?
— Был…
— Ну не надо, не говорите.
— Почему не говорить? Скажу: я там у белых побывал, в подвале. Только недолго.
— А всё помните?
— Помню… Нет, не всё помню. Какое-то время я был там как бы во сне. Голодный я был, ну и побитый…
— А вы один были в камере?
— Один.
Наташа молчала. Она нагнула голову и закрыла глаза. И вдруг Якова точно током ударило:
— Наташа, вы там были, вы? Вы скажи́те!
— Была.
— Это вы сказали мне тогда «не робей»?
— Я. Не шевелитесь, у вас все пластинки соскочат. Во время процедуры надо лежать тихо.
Яков послушно лёг, а в голове, как на экране кино, увиделась красная стенка с белой полосой, крутая лестница, подвал…
— Наташа, — спросил Яков, — вас за что? Вас за что? Вы же были совсем девчушкой!
— А вы разве не были мальчишкой? Они не разбирали. У меня там, в училище, остался костюм для гимнастики — шаровары и фуфайка. Ну вот, я и пошла за ним. Часовому сказала — он пропустил. Потом оказалось: кто просился туда, всех пропускали, а оттуда нет. Меня во дворе и зацапали. Думали, я подосланная…
— Били?
— Было. И к стенке ставили. Но потом отпустили. И шаровары с фуфайкой отдали. Костюм этот старенький был, им ни к чему. И маленький же. Только я, когда уходила, о вас беспокоилась. Очень уж вы избитый были… Ушла, и вот только теперь встретились. Я вас, как только привезли в больницу, сразу узнала.
— Что ж не сказали?
— А что говорить?.. Лежите, Яков. Ей-богу, вы загубите сегодняшнюю процедуру! А ведь хотите выздороветь.
— Хочу. Очень хочу!
В это мгновение Якову особенно сильно захотелось выздороветь — совсем, совсем. И вспомнилось, как над его кабиной крана проплывают белые-белые облака и чайки парят, расправив крылья, а внизу, в море, кувыркаются дельфины. Он спросил Наташу, сам не заметив, что перешёл на «ты»:
— Ты никогда не была в стеклянной кабине крана у моря?
— Не была.
— Красиво там очень…
Это были последние три дня в санатории. Электропроцедур Якову уже не полагалось, но он продолжал ходить на них в электрокабинет.
Утром, просыпаясь от мысли, что он будет в электрокабинете, небо казалось ему особенно голубым, солнечные лучи на полу — золотым ковром, а капельки на ветке за окном — драгоценными камнями.
Когда последняя отметка была сделана в его курортной книжке, он спросил Наташу, и, наверно, с грустью в голосе:
— Значит, всё? Да?
Наташа сказала:
— Ты, Яша, приходи. Это не повредит.
И он ходил — все три дня ходил. Тихо лежал с пластинками и молчал.
Молчала Наташа. Она вообще была молчаливая. А ведь в жизни бывает так, что как раз когда хочется многое сказать, слова застревают в горле.
Только в самый последний день Наташа спросила:
— Ты — завтра?
— Завтра.
— Пароходом?
— Ага.
— Утренним?
— Да.
— Я буду на пристани…
После этих сё слов Якову захотелось сказать Наташе всё: и про то, как ему хорошо с ней, как он гулял вокруг электрокабинета, потому что каждый раз приходил раньше — не мог дождаться своего времени, и как ещё задолго до этого, в госпитале и в окопах, вспоминал ту девушку из подвала контрразведки, но думал, что она ему приснилась. И ещё хотел сказать он Наташе…
Нет, ничего не сказал. Только пожал на прощание руку и торопливо ушёл, почти убежал.
В ту ночь Якову Петровичу в санатории не спалось. Штормило. За окном ветер шумел листвой и пылью царапал стекло. А у Якова на душе было как-то радостно и в то же время тревожно. Радостно — он сам не знал отчего, а тревожно и даже страшно оттого, что сегодня он последний раз увидит Наташу. А что будет завтра? Сможет ли он жить на свете, не видя её?
«Не думай! Спи!» — приказывал себе Яков. Но он потерял власть над собой: и не спал, и думал…
Он увидел её за несколько минут до того, как поднимали трап. Наташа протянула ему руки, и он взял их в свои ладони…
Они молча стояли, держась за руки, наверно, минуты две или три из тех пяти, что оставались до отплытия парохода.
— Значит, уедешь? — спросила Наташа.
— Уеду.
— Совсем?
— Не знаю.
— А как же тебе быть?! У тебя, Яков, там работа.
— Работа.
— А я?
— Что — ты?
— Нет, ничего. Я просто хотела сказать, что у нас же тут не только санаторий, но и порт. Пусть маленький, но порт. И тоже есть работа для крановщика.
— Знаю. Но я там привык.
— А я?
— Что — ты?
— Я тоже привыкла. К тебе привыкла…
В это время длинно, а потом трижды отрывисто загудел пароходный гудок. Развернулся кран, зацепил трап…
Яков смотрел на Наташу, потом оборачивался и видел, как крюк зацеплял последнюю ступеньку трапа, и вот уже натягивается трос, ещё секунда-другая — и пароход оторвётся от пристани, отшвартуется.
— Прощай, Яков, — сказала Наташа. — Беги, поднимают трап.
— Бегу.
И он побежал. А трап уже приподняли, и он на мгновение повис над пристанью — на то мгновение, когда виромайнщик передвигал рычаги с поворота на подъём. Ещё секунда — трап опишет кривую и круто пойдёт вверх.
В эту секунду Яков заколебался. Затылком он чувствовал, как смотрит вслед ему Наташа, и виделись ему её большие серые глаза.
Колебался Яков недолго. В следующее мгновение он разбежался, подпрыгнул, ухватился за последнюю ступеньку трапа, плывущего по воздуху, и так, вместе с трапом, как акробат на трапеции, поднялся и легко спрыгнул на палубу.
На пристани стояла Наташа. Нет, она не плакала. Только всё время одной рукой размахивала перед лицом. Ладонь её то закрывала лицо, то открывала, и тогда Яков видел её большие глаза, которые в тот раз показались ему ещё больше. Только их-то, эти огромные глаза, он и видел. Голова Наташи не двигалась. Она смотрела на него и никуда больше.
Яков крикнул:
— Наташа!
Но в это время снова гуднул пароход, зашумела, запенилась вода, взбитая винтом. Корабль отчаливал, пристань стала отдаляться, а Наташа всё так же раскачивалась, ритмично, как маятник…
Это был маленький, но резвый пароходишко. Он быстро развернулся и стал удаляться в открытое море. И тут с мостика раздался крик:
— Человек за бортом!
Маленький чемоданчик Якова остался у поручней на палубе, а сам он, прыгнув в море, сажёнками, вразмашку, по-матросски, плыл к берегу, к Наташе…
Капитан пароходика только раскрыл рот, чтобы отдать команду: «Стоп машина», как увидел, что человек за бортом машет или, вернее, отмахивается рукой — не надо, дескать, меня спасать. И ещё увидел капитан, что человек этот улыбается, как можно улыбаться только от счастья. А на берегу виднеется фигурка девушки с протянутыми к морю руками.
Тогда заулыбался и капитан, так и не отдав команду «стоп», а приказал:
— Полный вперёд!
А Яков на всю жизнь запомнил эти минуты, когда в брюках (туфли он сбросил на палубу) плыл к берегу, где стояла, протянув к нему руки, Наташа.
Никогда ещё Якову не казался таким прекрасным мир вокруг: голубое небо, синее море, зелёные берега, белые паруса яхт и красный флаг на высоком кране в порту…
Когда Наташа стала женой Якова, он поднялся с ней на портовый кран.
Наташа раскраснелась, подходила то к одной, то к другой из четырёх стеклянных стенок крана и повторяла только одно:
— До чего же тут хорошо!
Но потом, когда появился первый сын Смирновых, Иван, а затем Игорь и Яков Петрович годовалых малышей брал с собой на кран показать мир вокруг, Наталия Ивановна сердилась:
— Ну что таких маленьких таскаешь! А вдруг на лестнице споткнёшься или что-нибудь на кране там случится? Не дам я тебе больше ни Ваню, ни Игоря. Волнуюсь я за них…