Ганс вошел в клуб. Там ничего не изменилось, только время еще было ранним, и женщины сидели за скудно накрытыми столиками, так как конферансье пока не звал их демонстрировать свои дарования. Когда глаза привыкли к темноте, Ганс увидел в отдалении Терезу, сидевшую за бутылкой вина с двумя штатскими и слушавшую их воркованье и пикантные истории. Банковские служащие, решившие устроить кутеж. Идя в ту сторону, Ганс заметил мисс Фатиму Луксор, та бросила на него какой-то странный взгляд сообщницы, словно знала, что двадцать тысяч лир истрачены попусту, что за его бессилием, возможно, кроется какая-то непонятная, но волнующая психическая извращенность, ключ к которой может найти лишь обладающая ее любовными талантами женщина. Ганс забыл о ней, сев за столик рядом со столиком Терезы. Сегодня вечером счета будут сведены, что сотрет с лица мисс Луксор это выводящее из себя выражение. Тереза делала вид, будто не замечает его. Если потребуется, он устроит скандал, выгонит пинками этих двух итальяшек. Но потом, потом, время еще есть.
Решимость придала Гансу ощущение благополучия, какого он не испытывал несколько лет. Он даже зааплодировал, когда мисс Фатима Луксор в конце концов появилась на подиуме, чтобы наводить на мысль о древнем Ниле. В кармане у него всего девять тысяч лир, но они ему не потребуются, разве что на выпивку. Когда началось представление, Тереза, оставив своих клиентов, пошла переодеваться, на Ганса она даже не взглянула. Он заказал еще бренди и стал подпевать оркестру. Потом увидел стоящего перед собой человека. Это был Бремиг.
— Черт возьми, что ты делаешь здесь? — громко спросил по-немецки Ганс.
— Шшш! Шшш! Можно присесть?
— Ненадолго. У меня свиданье.
— Всего на минутку.
Глаза у Бремига покраснели. То ли от пьянства, то ли от слез. Пиджак был поношенным. Очки и нелепые усы делали его похожим не то на гения, не то на бродягу.
— Это что, бренди? — спросил он.
— Заказать тебе?
— Я не ел два дня. Лучше не надо.
— Я тоже не ел. Всего один бутерброд.
— Бутерброд!
У Бремига это прозвучало как «эврика».
— В чем дело, почему ты не на съемках?
— Я не мог! — прошептал в ужасе Бремиг.
— Почему? А как же я, без очков, без усов? Струсил?
— Да… да, — простонал Бремиг, на его глаза неудержимо навернулись слезы. — Я боюсь самого себя.
— Боишься себя?
По контрасту со всхлипывающим Бремигом Ганс стал выглядеть очень по-солдатски.
— Как ты можешь оставаться таким спокойным? Мы убивали их. Женщин, детей, стариков, животных. И ты, и я. Пили бренди для смелости, — и указал грязным, дрожащим пальцем на бокал Ганса. Ганс отставил его подальше от Бремига. — Я вижу сейчас каждый миг этого, будто в кино. У меня в руках был автомат. Он стучал, как пишущая машинка, только в конце строки не раздавалось звоночка. Мы пели на ходу. Было много дыма, пыли. Поднимали пыль, может, наши ноги, может, наши пули или падающие люди. Не знаю. У меня в глазах стоит ребенок, падающий с балкона, будто кукла. Опрокидывающееся кресло-качалка, из которого вываливается на улицу старая женщина. Бегущая через дорогу стая гусей, дождь перьев, летящих, будто конфетти на свадьбе, глупые гуси. Лающая собака, решившая, что это охота, мужчина, наступающий на нас с вилами. Какая ненависть! Какая ненависть! Женщины все в черном, в черном с красным, черное сухое, красное мокрое, горящий грузовик, множество битого стекла, панамская шляпа, ботинок, чистое белье на веревке, трусы и лифчики, все в дырах. Зачем стрелять по белью?
Люди стали обращать внимание на жесты Бремига, хотя голос его заглушал оркестр.
— Ради Бога, возьми себя в руки, — негромко произнес Ганс.
— Церковь в огне. Церковь. Это была наша гибель. Церковь. — Бремиг молитвенно сложил руки, закрыл глаза и уронил голову на стол. — О Господи, — заговорил он, — источник всяческих милостей, не удерживай Твоего карающего бича, как и бальзама Твоего бесконечного понимания. Я убивал, я грабил, я осквернил Твой алтарь, который превыше всего, опьяненный духом жестокосердия, я забыл о Тебе и не ведал, что творил.
Несколько солдат заулыбались, сочтя, что Бремиг пьян, и подмигнули Гансу.
— Идиот, — сказал Ганс.
Бремиг поднял взгляд, лицо его было мокрым от слез, глаза безумными.
— Неужели тебя не преследует то, что мы натворили? — прорыдал он.
— Я ничего не помню, — холодно ответил Ганс. — И говори потише.
— Ты либо сверхчеловек, либо чудовище жестокосердия.
— Чего тебе от меня нужно? И почему ты пришел сюда?
— Потому что… не помнишь? — старые времена, die Shujien alten Zeiten — времена безответственности — по крайней мере, ты носишь проклятье памяти, иначе бы не находился здесь. Твое счастье, что не носишь еще и проклятья совести.
— Но почему ты решил, что я буду во Флоренции?
— Я знал, что ты убежишь, а куда еще отправиться, кроме Флоренции? Где еще можно затеряться? Жаль, что мы не смогли убежать вместе.
— Я не бежал. Меня отправила сюда организация, — ответил Ганс.
— Организация? — переспросил, широко раскрыв глаза, Бремиг. — Разве она еще и помогает людям?
— Не знаю, — грубо ответил Ганс. — Меня отправила,
— Нет, — прошептал Бремиг, — организация состоит из людей. Не полагайся на них. Они все попадутся.
— Ты перепуган. Отвратительно перепуган.
— Да, это так. Союзники убьют меня, если схватят. Убьют нас обоих. А если я умру сейчас, без возможности земного искупления, мне будет нечего сказать на Небесном суде. В моем черном досье нет ни единого светлого пятнышка.
— Чего ты хочешь?
— Денег, — ответил Бремиг с неприличной откровенностью, — на то, чтобы досыта поесть. Чтобы уехать отсюда. Несколько тысяч лир.
— Ты противен мне.
— Я сам себе противен.
Ганс принялся вертеть в руке бокал с бренди. Бремиг пытался понять по его лицу, что он решит.
— Уехать? — спросил наконец Ганс. — Куда?
— В восемнадцати километрах, севернее Фьезоле, есть монастырь. Там не задают вопросов. Можно начать с нуля, с чистой страницы, как новорожденный ребенок. В Божье правосудие, Винтершильд, я верю больше, чем в людское.
— Трус, — бросил ему Ганс.
— Я заслуживаю этого, — ответил Бремиг с печальной, мазохистской улыбкой. — Хотя как сказать. Я был неплохим офицером.
Наступило молчание.
— Денег у меня нет, — сказал Ганс.
— Чему армия научила меня, — негромко заговорил Бремиг, — так это верности. Не фатерланду, флагу или фюреру, а собратьям, с которыми волею судьбы оказался в аду на земле. — И принялся напевать старую немецкую солдатскую песню «Ich hatt'einen Kameraden»[71].
Ганс впервые ощутил дрожь волнения и ком в горле. Яростно выхватил из кармана деньги и швырнул на стол пять тысяч лир.
— Бери и проваливай!
Ему пришлось удержать Бремига от целования руки.
— Я мерзейший человек из всех, живших на свете, — запинаясь, пробормотал Бремиг, слезы его одна за другой капали на стол. — Единственная моя надежда в этой жизни — стать менее мерзким.
Когда Бремиг ушел нетвердой походкой, Ганс почувствовал, что все взгляды обращены к нему. Настроение покорять женщину у него пропало. Болела голова, в кармане оставалось четыре тысячи лир. Тереза на подиуме разматывала свои покровы из искусственного шелка. Выглядела она нелепо. Он вышел на свежий воздух.
Был ли Бремиг искренен? Не будет ли его союз с церковью союзом по расчету? Ганс вернулся мыслями к разгрому деревни. При желании он мог прекрасно вспомнить все, но то была война! В России было много смертей, ноги в сапогах торчали из снега под всевозможными углами, руки, обращенные ладонями вверх, каменели в едва ли не смешных положениях, будто муляжи. Он был солдатом, и сердце у него безжалостнее, чем у большинства людей. Это входило в программу выучки, черт возьми. Отработка штыковых ударов на мешке с соломой, в левую часть паха, в правую, в сердце. Для чего, если не затем, чтобы убивать? В казарме учили не хирургии.
Бремиг — обманщик. Страх толкнул его к вере как к последней надежде на спасение. Однако ночь в пустой церкви, должно быть, внушает суеверный страх, достаточно сильный, чтобы вызвать галлюцинации у того, кто лишен душевного спокойствия. Если Бремиг был искренен, то он несправедлив к нему. «Ich hatt'einen Kameraden». Ради старых времен этот человек заслуживает сомнения в пользу ответной стороны. Разве мужчина способен искусственно довести себя до таких слез? Под огнем Бремиг никогда не плакал. Усилием воли можно выжать из глаз слезинку, но не зареветь в три ручья. Монотонно зазвонил средневековый колокол, созывая верующих на молитву. Этот звук пришел с темных, затхлых страниц истории, времен полнейшей наивности, тогда ад был реальным местом со своей огненной географией, рогатые черти с явным удовольствием бросали в котлы грешников; тогда Бог-Отец, восседая на облаках, произносил свои внушающие благоговение приговоры, а добродетельным, в отличие от одержимых, дозволялось гулять одетыми по райским садам. Ганс вышел на площадь и взглянул на церковь. Она была не особенно большой, очень старой, сложенной из неотесанных камней, с которых обвалилась штукатурка. Каменную унылость стены нарушало только округлое окно причудливой формы. Площадь была пуста.