Когда процессия подошла к статуе, мужчины придерживали шляпы, женщины юбки. Немногочисленных детей, громко задававших вопросы, утихомиривали либо шиканьем, либо безжалостными шлепками. Ветер нарушал тишину, налетая порывами, вздыхая, свистя, затихая лишь затем, чтобы засвистеть снова. Стоявшие в отдалении американцы были тронуты. Жужжанье их личных кинокамер говорило, что эта сцена снимается для потомства. Какой-то ребенок заревел, и его пришлось срочно унести. Закончились многочисленные приветствия, и зазвучал оптимистический ритм национального гимна. Играли оба оркестра, и хотя начали они одновременно, ветераны опередили на финише кадровых.
Профессор Дзаини, один из тех изумительных старцев, которыми так богата Италия, поднялся на подиум, чтобы обратиться к внимающей вселенной. Политикой он занимался с начала века, и такие почтенные люди, как Орландо и Соннино, сникли под его ядовитостью. Фашистская эра нашла в нем язвительного и злобного критика, и теперь, при новой коалиции, он приехал со свежим ядом и готовностью пустить его в ход. Профессор сделал обзор недавнего прошлого Италии (недавнее, по его меркам, уходило к временам Гарибальди), говоря без бумажки, как подобает знаменитому судье, размахивал руками, призывая свидетелей с солнечных полей Элизиума, формуя звучные фразы из воздуха, будто скульптор, и набрасываясь на вековых врагов того глубокого гуманизма, который, по его словам, в течение столетий хранил почву итальянского разума от эрозии предрассудков. Однако замечательная красочность достигалась за счет времени, и когда физическая усталость положила конец его витийству, был уже без четверти час.
Генерал Бассарокка был по контрасту милосердно лаконичен. У него был очень слабый голос, и слушателям удалось лишь разобрать, что каждым вторым словом в его речи было «Италия». Поскольку выдающийся генерал обладал необычайной способностью трогать собственными словами свое сердце, все поняли, что надо делать, и плакали вместе с ним. Когда он окончил, Валь ди Сарат вышел вперед и рассек ленточку саблей. Полотнище сползло, и статуя обнажилась. Снова приветствия и минута тишины, итальянской тишины, гвалта детей и их разгневанных мамаш, симфонии далеких автомобильных гудков и крика осла, не проникнувшегося духом события.
После того как Филиграни торжественно возложил свой венок и произнес унылым голосом речь об отряде братьев, некоторые из которых пали за то, чтобы солнце могло светить красным светом, как граф проследил историю деревни и свою собственную до палеолитических потемок, как Старый Плюмаж выкрикнул властные приказания Судьбам творить самое страшное и заявил, что Сан-Рокко все равно будет стоять вечным символом того, другого, третьего, к собравшимся обратился Валь ди Сарат. Речи он заранее не готовил. Он говорил от сердца.
— Amici[73], — сказал он, — это событие торжественное и вместе с тем задушевное. Сегодня я не особенно проникнут нашим славным прошлым, нашими традициями, нашей доблестью, нашим чувством справедливости. Потому что постоянно думаю о них, вернее, о нашем стремлении к ним и тщете наших частых попыток стать достойными своих идеалов. Вся страна уставлена такими памятниками, как тот, что я сейчас открыл, на их открытиях наверняка выражались прекрасные и благородные чувства, вызывавшие океаны слез, бури аплодисментов, а потом наступал глубокий сон забвения. Во время похода на Рим фашисты проходили мимо многих таких памятников, но статуи немы. Они живописуют только славу. О смерти же, гангрене, боли, ампутации, грязи, глупости, бесчеловечности, трусости безмолвствуют. Человеческий разум забывает о бедствиях и тем самым готовит почву для новых бедствий. Я не могу этого забыть. Я никогда этого не забуду.
Война — самый глупый из доводов. Это крайняя мера; так, крайней мерой удачливого преступника будет уничтожение судов. На нее идут, когда больше нет желания повиноваться законам полемики, то есть законам богоданного человеческого разума. Когда глупцы не находят ответов, когда логика и достоинство вызывают внезапное озлобление у тех, кто лишен логики и достоинства, тогда гибнут миллионы неповинных людей. Иной причины не существует. Глупцы, духовные банкроты самовыражаются за счет других, а те, кто мыслит категориями войны, являются самыми глупыми, самыми обанкротившимися, и они слишком часто остаются в живых после того пиршества смерти, на которое выдавали приглашения. — Он немного помолчал. — Меня называли героем. Говорили, что я хорошо сражался. Другие сражались не хуже, только менее удачливо. Лично я считаю то, что сделал, наименее важным событием в своей жизни. Воспринималось это легкомысленно, с пылкостью юности. Я наслаждался. Да, как ожесточившийся, лишенный совести воин. Убивал людей с легким сердцем, наслаждался за счет других. Эгоистично, бездумно, безответственно. Однако я герой. Я предпочел бы написать бессмертную строку, зачать здорового ребенка, посадить дерево, чем стоять сегодня перед вами у этого алтаря человеческого безрассудства, принимая ваши поздравления.
— Спятил? — прошипел ему потом полковник Убальдини.
— А что такое?
— Это опаснейшие мысли. Твое счастье, что люди по тупости их не поняли. Сочли их какой-то новой разновидностью патриотизма, иначе тут же заклеймили бы тебя как коммуниста.
— Как коммуниста? Господи. Почему?
— Ты никогда не поумнеешь. И не станешь пригоден для государственной службы. Чем я весьма разочарован.
— Мне очень жаль.
Убальдини свирепо посмотрел на племянника.
— Терпеть не могу нерасчетливости. Мне пришлось из шкуры лезть, чтобы добиться нынешнего положения. Ты — герой. Герою не нужно раскрывать рта. Ты прославился, а я карабкался по лестнице, с одной ступеньки на другую. И теперь на руках у тебя все козыри, а ты хочешь выбросить их, ведешь себя, как пятнадцатилетний мальчишка, внезапно ощутивший на плечах бремя ответственности за весь мир.
— Завидуешь мне?
— Конечно, недоумок!
— Пятнадцать лет — возраст хороший, честный. Мир новенький, чистый.
— Мир очень стар и очень грязен, — сказал полковник, потом, чуть погодя, добавил: — И весьма щедр.
Речь Валь ди Сарата особого впечатления не произвела. В подобных случаях интонации говорят громче слов, и то, что ему приходилось напрягать голос, дабы быть услышанным, избавило его от малейших подозрений в подрывной деятельности.
— У парня свои взгляды, — сказал Старый Плюмаж. — К тому же герои не бывают хорошими ораторами.
Мистер Таку, на каждом шагу терпевший неудачи с проповедью доктрины здравого смысла, выработал план. Когда он в конце концов связался с Союзной контрольной комиссией, изнывавший от скуки подполковник пообещал сделать все возможное, но предупредил, что в Европе сейчас все болезненно обидчивы и нельзя создавать впечатления, что Вооруженные силы собираются оказывать нажим в интересах какой-то корпорации. Таку понял, что это превосходная отговорка. Теперь он втиснулся в говорливую толпу и отыскал Валь ди Сарата. Он поручил своему реквизиторскому цеху изготовить одни из тех дипломов, которые так любят в Америке, — свиток пергамента, исписанный по-монастырски четко, с выведенной золотом и киноварью первой буквой, начинающийся словами: «Да будет ведомо, что поскольку…».
Теперь, представясь герою, Таку сказал, что хочет сделать ему подношение от себя лично, от кинокомпании и в конечном счете от Америки. Валь ди Сарат улыбнулся. В Чикаго он видел много дипломов и знал, какое значение придается подобным документам.
«Да будет ведомо, что поскольку вышеупомянутый капитан Валь ди Сарат воевал за демократию, поскольку он успешно и героически сражался с врагом лицом к лицу и поскольку явил блестящий пример доблести на поле боя, который так вдохновил кинокомпанию «Олимпик Пикчерз» с Олимпийского бульвара в городе Лос-Анжелесе, что ее служащие немедленно решили отразить и запечатлеть это проявление героизма средствами киноискусства, и поскольку тесное сотрудничество артистов и героя послужит укреплению тех уз согласия и свободы, которые соединяют итальянцев и американцев в их непрестанной борьбе против Мирового Коммунизма и Сил Тьмы и Диктатуры, вполне подобающе и справедливо вручить ему сей форменный документ в ознаменование выдающегося подвига и фильма, который воссоздаст это деяние для поучения и отрады грядущих поколений».
Под текстом стояла подпись Таку, с нижнего края диплома свисала большая восковая печать.
Валь ди Сарат был тронут и протянул руку, режиссер горячо пожал ее.
— Это самое малое, что мы можем сделать, — сказал Таку, и фотографы отдела прессы засверкали ему в глаза магниевыми вспышками. — И скажите, не хотели бы вы посмотреть кое-что из отснятого материала, — продолжал он, закрепляя свой успех. — Отснято пока немного, но мы поспешили отправить на обработку часть пленки, и сегодня утром она вернулась из Лондона.