— А ты че это хвост-то поднимаешь? Я тебе чего сказал?
— Ну, Василек… Не надо, Василек, — тихо, ласково произнесла Мария Терентьевна.
Но Василий Кузьмич, видать, уже плохо соображал и дико упрямился:
— А ну быстро!
— Господи! И за что такое наказанье?
— Ты слышишь?! — Он грубо толкнул жену в плечо. Трезвый, он и пальцем не трогал ее, а под пьяную лавочку мог и толкнуть.
Плечо у Марии Терентьевны нервно заподергивалось. Она вынула из горки черную тряпицу, в которой были завязаны мелкие монеты.
— Ну, на вот, тут рубль двадцать шесть.
— А че врала? Давай ишо.
— Ну нету больше, ей-богу!
— Эх ты!.. — Заскрежетав зубами, Василий Кузьмич схватил жену за руку и дернул. Ему хотелось быть большим и грозным, чтобы один его вид устрашал, подавлял, и он, выпятив грудь, начал материться: матюки и собственная злость, видать, все больше и больше раззадоривали его. Ойкнув, жена пошатнулась, но удержалась на ногах и, оттолкнув мужа, бросилась в сени. Стараясь задержать отца, Колька подбежал к двери, у него холодно замирало сердце. В эту минуту все казалось ему родным, близким — изба и улицы, школа и соседи, стол, печь, дверь, — и роднее, ближе всех — мать, и совсем чужим, лишним здесь, неприятным казался этот пьяный мужик с дикими глазами. Боясь, что отец ударит его, Колька расставил ноги и схватился рукой за косяк. Но тот не ударил, а отшвырнул его и выбежал в темные сени, а оттуда на крыльцо и под сарай. Мария Терентьевна пряталась в чулане и, когда муж ушел в глубину двора, заскочила, как воровка, в избу и закрыла дверь на крючок.
— Ой-я!!.
Она не знала, что ей делать. Сейчас Кольке уже хотелось защищать и опекать мать.
— Он изобьет меня, — проговорила она шепотом.
— Да отдай ты ему все деньги, — тоже шепотом сказал Колька. — Пускай он…
— Ну вот были эти рубль двадцать шесть. И — все.
— Вылезай в окошко.
— Да ты че?
— Ну вылезай быстрее!!
— Да ведь курам на смех.
— Ну давай! Он счас крючок сорвет.
Мария Терентьевна легко, проворно вылезла на улицу и закрыла створки.
Отец вовсю долбил кулаком в закрытую дверь:
— От-кройте!!
Колька молчал, не зная что делать. Пусть хоть мать уйдет подальше.
— Откройте, говорю!
До чего же изощренно и безобразно ругался он там, за дверью!
— Подожди, крючок вот застрял, — крикнул Колька и тоже стал вылезать через окошко на улицу.
Когда он врал насчет крючка, то почувствовал на миг какое-то боязливое злорадство, а вылезая из окошка — странный легкий испуг, будто не из своего, а из чужого дома выбирался.
У Семеновых был только Санька, читал возле окошка книжку о путешественниках. Книжка библиотечная, большая, с картинками.
Вскоре подошел Василий Кузьмич и начал барабанить по стеклу черными, тяжелыми, как железяки, пальцами. Лица его не было видно, окошки в доме у Семеновых высоко от земли. Колька сиганул за переборку и затаился там.
— Марья с Колькой у вас?
— Не, нетука, — ответил Санька.
— А ваши дома?
— Не. Тятя у дедушки Андрея. А баушка на могилки пошла.
— Открой-ка мне.
— А зачем, дядь Вась?
— Открой, открой!
— А зачем все ж таки?
— Ну надо, стал быть.
— Баушка не велела никому открывать.
— Уж не буровь-ка.
— Ну всамделе не велела.
— Врешь ты все.
— Ну когда я врал?
— Колька у тебя, я знаю.
— Ваш Колька?
— А чей же?
— Вашего нету.
— Открой, я сам погляжу.
— Ну нету же, говорю. Давеча Колька Пименов приходил. А зачем тебе его, дядь Вась?
— Знаю, зачем.
— А он, наверно, в школе. А тетка Маня, видно, за клюквой пошла, Бабы утром собиралися.
— Плети, плети.
— Ну, ей-богу, собиралися.
— Колька! — вдруг закричал Василий Кузьмич. — Иди сюда. Ты тутока, я знаю.
— Да ты че кричишь-то, дядя Вася? Нет его.
— Колька!! — продолжал орать Василий Кузьмич, пьяно пошатываясь и отрыгивая. — Выходи! Выходи, сукин сын!
Встав на завалинку, он начал вглядываться в полумрак избы.
— Открой окошко.
Санька распахнул створки окна.
— А ты че хочешь делать, дядь Вась? У нас через окошко не лазят.
— Дурак! А я че лезу и че ли?
— А ты пошто обзываешься-то? Я ж тебе ничего такого не сделал. Я закрою, а то дует. У меня горло болит.
— Врешь ты все, сопляк.
— Ничего не вру. А что ты все обзываешься? Я вот баушке скажу. Она этого не любит.
— Не люби да почашше взглядывай. Больно-то испугался я твоей баушки.
— А я и тяте скажу.
— Да хоть самому господу богу говори.
Потоптавшись на месте и недовольно глянув на мальчишку, Василий Кузьмич, хромая, пошагал обратно.
Вскоре пришел Егор Иванович и, неторопливо дымя вонючей цигаркой, сидел за столом и тяжело думал о чем-то. Санька с Колькой пошли во двор делать биты для игры в городки, (ею они занимались прямо на улице, возле дороги). Распилили жердь, и Санька уже взял топор, чтобы слегка подтесать палки с одного конца, как послышался крик Марии Терентьевны. Крик крику рознь, этот был какой-то болезненный, даже страдальческий:
— Уйди! Уйди, говорю!
Стихло. А потом опять:
— Уйди, ирод!
Колька выскочил на улицу. Санька побежал в избу, звать отца.
Мария Терентьевна лежала на ступеньках крылечка, взлохмаченная, испуганная и сердитая. Наклонившись над нею, Василий Кузьмич кричал что-то непонятное, несуразное:
— Разуй шары-то, ядрена мать! Хоть ты ей кол на голове теши. Будь ты неладна!
Колька встал между отцом и матерью.
— Уйди!
Отец небрежным движением руки отбросил сына и, когда тот, едва удержавшись на ногах, снова подскочил, толкнул его в грудь, легко толкнул, но Колька, попятившись, зацепился за ступеньку крыльца и упал. Рассердился оттого, что упал и, вскочив, закричал:
— Бей! Бей, хулиган!
Он и сам испугался слова «хулиган», которое как-то случайно слетело с языка.
— Бей! Убивай! — кричал Колька, понимая, что его крик слышат на улице, и радуясь этому. Он знал, что отец никого убивать не собирается, баламутит только, а все же кричал «убивай!», чувствуя от этого какое-то странное, непонятное ему удовлетворение, даже удовольствие.
Во двор забежали Санька с отцом.
— Ты чего это вытворяешь, Василий? — удивленно сказал Егор Иванович.
— А, легок на помине! Явился, не запылился.
— Ой, как нехорошо! Не-хо-ро-шо, слушай.
— Ты чего лезешь, куда тя не просят?
— Ну как тебе не стыдно, елки-палки?
— Он, вишь ли, командовать пришел. А кто тебя звал?
— Вставай, Терентьевна! Взяла бы да и угостила его чем-нибудь по дурной-то башке.
Мария Терентьевна встала и, оправив платье, робко, с надеждой глядела на Егора Ивановича.
— Ты чего тут, собственно, шеперишься?! — повысил голос Василий Кузьмич. — Иди у себя командуй.
— Я нигде не командую. Даже пьяный. Иди, слушай-ка, отдыхать.
— Не лезь ко мне.
— Не лезу, не лезу.
— И давай, уматывай отсюдов. — Василий Кузьмич резко махнул рукой: — Ать, два!..
— Уйду, уйду. Тока ты иди спать. Нечего над людьми изгаляться.
— Я знаю, когда мне спать.
— Ой, господи, как он мне седни надоел, — тихо проговорила Мария Терентьевна.
— Заткнись! — повернулся к ней Василий Кузьмич.
— Только и знает: замолчи да заткнись. Трезвый ничего. А как налакается… — Она махнула рукой. — И на свет белый не глядела б.
— Убирайся!!
— Ну, что ж, Терентьевна. С им тебе нельзя оставаться. Забирай своего Кольку и пойдем ко мне. До завтрева.
— Да как я его одного-то оставлю? Он тут такого набедокурит, что…
— Убирайся, говорю! — Василий Кузьмич и до этого набычивался, а сейчас так и вовсе зверем глядел.
— Эх, Василий, Василий!
— Уходи счас же! — Это прозвучало уже вовсе зло.
— Ну, чего надсажаешься-то, глупый?
— Уходи!! — на всю улицу орал Василий Кузьмич.
Старший Семенов молча слушал и все больше хмурился. Он и так много наговорил сегодня, что случалось с ним лишь тогда, когда он волновался.
Видя, что сосед молчит, Малахов вовсе разошелся и ругался уже только матерно.
— Прекрати! — вдруг крикнул Егор Иванович. — Или я тебе счас врежу. Ты меня знаешь. Ей-богу, врежу.
И Малахов «прекратил». Конечно, он еще «повзбуривал», сердито глядя на старшего Семенова, а потом неторопливо, с достоинством зашагал под сарай, продолжая ругаться, но уже вполголоса:
— Идите вы! Плевать я на вас всех хотел…
Санька едва сдерживался, чтобы не подпрыгнуть от радости.
Рано утром (был выходной) Колька ушел в лес, чтобы не видеть отца, мертвецки спавшего на полу возле печи, и долго бродил по мягким тропинкам, любуясь разноцветьем осеннего леса, слыша, как деревянно шуршит под ногами трава; побывал у Чусовой, которая по-осеннему потемнела, онемела и, насбирав полную корзину опят, возвратился домой, надеясь, что отца уже нет, — он еще позавчера собирался ехать за дровами. Но тот был дома, ходил, опустив голову, кисло морщился, и было видно, что он мучается, страдает, вспоминая вчерашнее. И вот всякий раз так: будучи на взводе, частенько шумит, а протрезвев, начинает раскаиваться, корить себя, тяжело, по-медвежьи шагая по двору, сопит, сморкается. Правда, признаваться во всем этом никак не хочет. И сейчас, увидев сына, он сказал как бы между прочим, будто ничего такого вчера не случилось: