— Слушай, а если тебя… за ногу, — сказал Санька. Тихо и просто сказал.
— А он все одно подыхает. Еще вчерась заболел.
Мальчишка бросил птицу на снег. Голубь резко дергался, пытаясь встать.
— Видишь? — Мальчишка тяжело дышал и шмыгал длинным носом. — Сам себя измотал, дурак.
Санька поднял голубя. Тот был мягкий, как тряпка, и лишь когда дергался, тело его приобретало какую-то упругость — в упругости была жизнь. Остатки жизни. Федька подошел к Семенову и потянул птицу за ногу.
— Отдай. Слышишь?
— Отдай, это ж его, — сказал мальчишка в тужурке, сонно глядя на Семенова.
Губы у Федьки мокрые. «Пошто они мокрые?»
— А зачем мучишь? — сказал Санька.
— Я не буду за крыло.
— Не лезь! — крикнул Санька. — Не лезь, говорю!
— Он мой. И ты не имеешь права.
Федька начал вырывать птицу, и Санька оттолкнул его. Мальчишка подскочил и, пыхтя, держа голову наклонно, будто бодать собирался, рявкнул непонятно что и пнул Семенова ногой в живот. Пинок получился слабым — Санька успел отступить. Больно не было. Было обидно. Семенов еще раз, уже изо всей силы, оттолкнул его. Федька, попятившись, запнулся и повалился. И тут же злобно вскочил:
— Я милиционеру скажу. Ты — вор. Вор, вор, вор! Вот ты кто!
Он еще раз хотел пнуть Саньку и уже заметно прицеливался, но тот был настороже. Семенов не на шутку рассердился и несколько раз помахал кулаком перед Федькиным носом:
— Я те счас врежу.
А теперь пора сказать о Наталье Григорьевне. Она шла домой. И кое-что видела, слышала. Во всяком случае, поняла, что к чему, и строго спросила:
— Вы что тут делаете?
— Он взял моего голубя. Это мой.
…А все же странно бывает, — раздумывала Наталья Григорьевна, шагая по улице. — Рождаются два человека в глухом поселке; все вроде бы схожему обоих рабочие семьи, одна школа, одна улица, рядом один и тот же завод, одно и то же небо над головой, а совесть разная. Почему? «Частная нравственность всегда в зависимости от общественной». Кто это сказал? А не все ли равно, кто. В общем-то, правильно. Но общественная нравственность для этих трех мальчишек одинакова. Положим, люди не медные пятаки. Кстати, и пятаки бывают разные. «Пятаки… При чем тут пятаки?» Книжная фраза о «частной нравственности», вычитанная когда-то много лет назад, назойливо лезла ей в голову.
«Это от усталости. Мне трудно. И я устаю. А усталость порождает навязчивые мысли и тягу к умозрению».
Она вспоминает покойного отца, который говаривал о себе: «Все мои предки были неграмотными. Сам я слесарь. У меня грубое плебейское лицо. И нос картошкой. Не пойму, почему Агнесса выбрала меня». Действительно, мать во многом была не похожа на него: из семьи учителей, по словам людей, знавших ее, «интеллигентка до мозга костей», не в пример шумливому, вспыльчивому мужу, всегда корректная, сдержанная. А вот понятия о нравственности и порядочности, как считает Наталья Григорьевна, у них были одинаковыми.
Детство, милое детство. Хотя и тогда, если разобраться, не все было легким. Недаром говорят: время — лекарь. А то что бы было, если бы раны всю жизнь кровоточили…
Она начинает вспоминать школу, хулиганистых ребятишек, свою улицу с бойко позванивающими трамваями, старый кирпичный дом, где родилась, шалопутного соседа-пьянчужку. Да, да, всякое было. Были и раны. Жизнь есть жизнь.
Санька вяло шагал по дороге. Посвистывал. По-особому посвистывал — недовольно. У него странное ощущение: туловищу жарко, ногам тоже, а лицо, уши и пальцы рук мерзнут, — видимо, на улице порядочный морозец. Но почему не мерзнут ноги и спина?
Догоняя Саньку, Наталья Григорьевна впервые подумала, что шутки его в общем-то не злые. Она крепко отчитала мальчишек, которые мучили птицу, пропесочила их и теперь почему-то чувствовала себя так, будто не они, а она сделала что-то дурное, раскаивается в этом и не знает, что делать дальше.
— А голубь где? — спросила она.
— Пропал. Я там вон в снегу зарыл его.
А Наталья Григорьевна хотела отнести птицу родителям мальчика. Того, который в пальто. Даже его адрес записала.
— Пойдем. Нам с тобой, кажется, по пути. — Помолчала и заговорила, уже слегка назидательно: — Плохо, когда человек боится только закона и когда его совесть еще не разбужена. Есть совесть, есть и стыд…
Санька не совсем понимал, о чем она говорит, все как-то мудрено, но ему было ясно, что учительница одобряет его и хочет ему хорошего.
Бабка Лиза любила поговорить о нечистой силе, о чертях и чертенятах, о ведьмах, домовых и русалках, о колдовстве и всяких страшных и непонятных историях, будто бы происшедших когда-то с кем-то. Она знала много сказок, в которых простые Иванушки одолевали злых волшебников, где добро всегда побеждало зло.
…Длинный, скучный декабрьский вечер. За окошком студеная мгла, поскрипывают ставни от лихого горного ветра.
Отец в ночной смене. К Саньке пришел Колька, и они слушают бабку. Она сидит за прялкой (бабка просто так никогда не сидит) и говорит, говорит. Сказка, не сказка — не поймешь что. Голос ласковый, как бы успокаивающий, не хочешь, да будешь слушать.
Речь бабкина усыпана местными словечками, а не местные, как всегда, по-уральски усечены: «быват», «устанавливат», фразы короткие, сплошь неграмотные.
Автор долго думал, как быть, и решил по-своему пересказать то, что мальчишки услышали от бабки. Так будет лучше. Конечно, автор что-то добавил от себя, изменил, внес кое-какие подробности, которых не было у бабки. Как без этого…
Звали его Иваном, прозвище у него было Настырнов. За давностью лет уже никто не помнит настоящей фамилии этого человека, известно только, что жил он на Запрудной улице, в избенке, которая давным-давно сломана, работал на заводе и был беднее всех бедных. Устав от нищеты и будучи человеком энергичным, он ушел в тайгу на поиски золота.
…Он не знает, какое было число, какой день недели. Но уже приближалась осень, косяки гусей потянулись на юг; попрятались комары, от которых летом нет спасу, замолкли птицы, ночами земля застывала и потрескивала от холода. В балагане, наскоро построенном Иваном, было сыро и неуютно. Лежанка из травы отдавала прилипчивым холодом, драное пальтишко не грело.
Пора было домой, но он все медлил и, вскакивая перед рассветом, стуча зубами и дрожа, разводил костер, наскоро пил чай с черными сухарями и бежал на речку промывать песок.
У речки не было названия. Она протекала по тайге за сотни верст от сел и деревень, и кто мог дать ей название. Речку знал отец Ивана. Он говорил: «Речка возле лешачьих болот». Отец в старости тоже занимался старательством, и тоже безуспешно.
Иван все лето бродил в горах и недели две назад пришагал сюда. Какая-то странная бесовская сила удерживала его в тайге и гнала все дальше, дальше на север, ближе к морю, навстречу зиме.
Речка тихая, глубокая. Горы где-то позади. Тайга поредела, вокруг низкорослые березки, тощие, будто засыхающие, ели и редкий кустарник. Страшно много болот. На них противные, как огромные бородавки, жирные кочки, хлюпающая под ногами синеватая стоялая вода.
В котомке у Ивана маленький кожаный мешочек, похожий на кисет, в нем граммов сто золотого песка, который он собрал за все лето, работая от зари до зари. Совсем немного. Нет, не об этих жалких крохах мечтал Иван, отправляясь сюда; он был уверен, что найдет самородки.
Под конец он ослаб. Не телом. Телом он ослаб давно. Духом. До обеда еще хватало сил, а потом разводил костер, садился возле него и часами бездумно смотрел на мечущееся пламя. Видимо, какая-то болезнь подтачивала его силы. Ночами снились кошмарные сны: будто выходит вода из речки, затопляет землю, и он тонет; будто под ним проваливается земля, он пытается вылезти и не может. Просыпается он в холодном поту и тихо лежит, прислушиваясь к тревожному шуму тайги и беспокойным ударам своего сердца.
Однажды, встав ночью, Иван собрал пожитки и зашагал по берегу речки.
Рассвет был хмурым. Под ногами потрескивала мерзлая земля и шуршала трава.
Решив переправиться на другую сторону речки, он срубил самую большую березу и перебросил ее через воду. Пошел по березке, упираясь двумя палками о дно речки. Возле берега было мелко, яркие камешки манили, везде чудился волшебный желтый цвет самородков.
Береза была скользкой, трудно идти. Но Иван все же прошел бы, если бы на дне речки не было ямы. Он совсем не ожидал этой ямы, думая лишь о том, как бы удержаться на березе, и, когда палка в правой руке вдруг ушла вниз, не устоял и повалился. Дрожа всем телом и ругаясь, выбрался на берег. Палкой подтянул фуражку, плывущую по речке. Вытащил спички. Их оказалось одиннадцать, все мокрые, не зажигаются. Разложил их на траве, чтобы подсохли, и начал бегать. Студеная как лед одежда прилипала к телу, в сапогах хлюпала вода. Дул сильный северный ветер. Онемели пальцы рук и ног. Ивану стало страшно. Впервые за все лето страшно. И он побежал. Только бы не замерзнуть, не простудиться: до дому верст с полтысячи и нигде никакого жилья.