— У, скока опят-то насбирал.
— Он уже корзин десять, наверно, за месяц-то приташшил, — сказала Мария Терентьевна. — И малины вон скока насобирал. Ты думаешь, чье вчерась варенье-то ел? Из его малины ел. Ничего-то не видишь.
Голос у нее обиженный, недовольный; глядя на мужа, она сердито рубила тяпкой для пельменей брюшину, купленную на бойне. Конечно, пельмени получатся не ахти какие, невкусные пельмени получатся — брюшина не мясо, зато дешевые.
— Ну, теперь на всю зиму нам хватит, — добавил Василий Кузьмич виноватым голосом. — Ты их не тока суши, но и подсоли скока-то.
Мария Терентьевна смолчала. Василий Кузьмич взял опенок и помял.
— Перебрать надо. Вот этот плохой.
— Ниче не плохой, — возразил Колька.
— Будто я хуже тебя разбираюсь, — грубовато отозвался Василий Кузьмич. В его грубости, однако, чувствовалась неуверенность, вроде бы сомневается человек, надо ли говорить такое.
— Картошкой, капустой и свеклой мы тоже на всю зиму запаслись, — продолжал Василий Кузьмич. — Да и моркови хватит и редьки.
Жена и сын молчали. Им было неловко и неприятно с ним.
— Все чин-чинарем будет.
Он больше глядел на сына, и как-то по-особому — тихо, изучающе.
Третьего дня Колька поправил садовый столик, шатавшийся на своих тонких ножках, как новорожденный телок, починил кухонную табуретку, которая совсем разваливалась и была ни на что не похожа. Столярному делу Кольку учили в школе. Конечно, все это сделал бы и сам Василий Кузьмич, но сын опередил его.
Сегодня утром, мучаясь похмельем, ругая себя и тупо шатаясь по двору и саду, старший Малахов подошел к столику, тяжелой шершавой рукой подергал его, погладил и сказал сам себе: «Ну и Кольша!»
Из воспоминаний о вчерашнем дне, в общем-то очень тягостных, Василию Кузьмичу было приятно только одно — как Колька заступался за мать. Лихо заступался.
«Ну и Кольша!»
Парта, где сидел Санька, стояла «на Камчатке» — у задней стены. Справа от нее — старый, обшарпанный, измазанный чернилами шкаф и на нем новенький замок. Точнее, замочек — махонький, будто игрушечный. Он как-то по-особому весело висит, игриво поблескивая, и вроде бы просит: ну, потрогай же меня, потрогай, погладь, чего ты, вон я какой бастенький, гладенький да чистенький. И, наверное, не было ни одного человека в их классе, который ни разу не потрогал бы, не погладил этот замочек. Особенно почему-то тянулся к нему Санька. И как не потянешься, если замочек всегда тут вот, под боком. Сегодня Санька привязал к нему нитку и незаметно подергивал ее. Слышался глухой, грубый стук.
Учительница Наталья Григорьевна сказала:
— Кто стучит? Перестаньте!
На улице белым-бело: ночью выпал снег. Он не плотно лег на землю. Пнешь — летит, как пух от ветра. Возле школы березовая рощица, обсыпанная снегом, не разберешь, где снег, где березовая кора. Вот-вот закончится урок, прибежит Санька домой, наскоро поест, наденет лыжи и — айда на улицу. Третьего дня тятя сладил ему из досок самодельные лыжи, приспособил к ним ремни для пимов, а сам Санька подобрал во дворе пару сухих палок, обстрогал их, — благодать теперь, носись по улице хоть до ночи. Подумал об этом, и стало ему так радостно, так хорошо, что нестерпимо захотелось что-то сделать, и он дернул три раза нитку: стук, стук, стук… До чего же неприятно стучит этот красивый замочек.
— Семенов, перестань, — сердито сказала Наталья Григорьевна. — Мне стыдно за тебя. Ты ведешь себя плохо.
Санька замер, даже сколько-то секунд не дышал, хотя это не просто давалось ему. К примеру, дома, читая книжку, он без конца болтает ногами, ерзает на стуле, ворочая головой, и отец, частенько говорит ему: «Да сиди ты спокойно, юла».
Какие холодные глаза у учительницы, бррр… Санька чувствует, что она недолюбливает его, хотя и скрывает это. А вот Зинку с соседней парты любит, это заметно. Зинка сидит — не шелохнется, важненько, как большая. Две коротких косички ровненько лежат на спине. Ишь ты!.. Когда Наталья Григорьевна стала что-то писать на доске, Санька встал, сделал два шага вперед и дернул Зинку сперва за правую косичку, а потом за левую — не важничай. И тут же пожалел: за левую не надо бы, когда дергал за левую, учительница обернулась.
— Хулиган! — громко и равнодушно сказала Зинка.
Могла бы и потише сказать.
Наталья Григорьевна смотрела на него в упор, устало и сердито:
— Нехорошо, Саша. Оч-чень не-хо-ро-шо!
Учительница еще молода, только-только исполнился двадцать один год. Приехала в Боктанку по направлению, оставив в городе мать, тоже учительницу, которая очень любит ее, зовет Наташенькой, дочуркой, чуть не каждый день пишет письма и вообще страшно беспокоится за нее. В городе у них хоть и маленькая (всего одна комната с кухонькой), но отдельная квартирка с удобствами. А тут пришлось поселиться на окраине, в холодной избушке, у старичков, которые держат корову, овечек, гусей и куриц, моются в тесной баньке, ими самими построенной, и каждый день, кроме громоздкой (треть избы занимает) русской печи, топят еще железную печку, труба у которой всякий раз устрашающе завывает. В комнате труба завывает, во дворах собаки воют. Ночами в избе стоит какая-то тягостная, застывшая могильная тишина. Наталье Григорьевне видятся кошмарные сны, и, просыпаясь, она слышит, как колотится ее сердце. Сугробы, чуть не до крыш. Выйдешь на улицу — тьма кромешная, только над заводом вспыхивает и вспыхивает красноватое зарево и видно, как в этом ярком отсвете длинные черные трубы подпирают черное небо. Наталья Григорьевна была истой горожанкой, любила шумные улицы с трамваями и электрофонарями, с праздничной говорливой толпой, и безлюдные заснеженные улицы Боктанки наводили на нее скуку. Но она успокаивала себя: «Ничего, привыкну. Понаберусь опыта…» В школе ей, в общем-то, нравилось: ребятишки простые, послушные. Но не все. Есть и хулиганистые. И самый-самый из них — Саша Семенов, мальчишка с настырными зелеными глазенками, егоза и непоседа. Вчера что вытворил: пожевал промокашку и с помощью резиновой тесемки запустил ее в классную доску. А позавчера швырял хлебными шариками в стену. Еще хорошо, что не в учеников.
В школе, где училась когда-то Наталья Григорьевна, работал учителем старичок с бородкой и в пенсне, чем-то похожий на Чехова. До сих пор помнит она… Стоит он у доски, спиной к ученикам, что-то собирается писать. Уже руку с мелом протягивает, сделал еще полшага к доске. И в эту минуту самый маленький в классе Мишка Зубов (он ничем, кроме роста, не выделялся) встал и шагнул к соседней парте. Учитель, не поворачиваясь, сказал:
— Зубов, сядь на место.
Ошарашенный Мишка покорно сел. Школьники думали, что на носу у старого учителя какие-то особые очки, в которых отражается все, что сзади, не через затылок же он в самом деле видит. Но не в очках тут дело было, наверное. На прошлой неделе она попробовала сделать то же самое — повернулась к ребятам спиной и, когда услышала шаги, строго сказала:
— Семенов, сядь на место.
Но это был не Семенов. Ученики захихикали.
Раздражала самоуверенная усмешка Семенова. И были неприятны даже его уши, большие, смешно оттопыренные.
На улице белым-бело — глаза режет. Облака тоже белые. И пухлые. Облака пухлые и снег пухлый. Санька пинает снег. Он и облака с удовольствием пнул бы. Под ноги попалась консервная банка, пнул ее. Хоть и мягкий снег, а банка маняще позванивает.
Саньку обогнали девчонки, среди которых была и Зинка. Важненько так это идет, две косички ровненько лежат на спине. Семенов решил еще раз дернуть ее за косички, уже шагнул было, но передумал. Ладно, пускай поважничает.
За березовой рощицей он увидел двух незнакомых мальчишек, один был в пальто, другой в латаной тужурке. Тот, что в пальто, держал белого голубя. И как — за крыло! Птица слабо дергалась.
— Да че ты, Федь?.. — сказал второй мальчишка. — Унеси домой его. Хоть суп будет.
— А мы их не едим.
— Их можно есть.
— Мама говорит, что они поганые. Как вот воробей или сорока.
— Слушай, а если тебя… за ногу, — сказал Санька. Тихо и просто сказал.
— А он все одно подыхает. Еще вчерась заболел.
Мальчишка бросил птицу на снег. Голубь резко дергался, пытаясь встать.
— Видишь? — Мальчишка тяжело дышал и шмыгал длинным носом. — Сам себя измотал, дурак.
Санька поднял голубя. Тот был мягкий, как тряпка, и лишь когда дергался, тело его приобретало какую-то упругость — в упругости была жизнь. Остатки жизни. Федька подошел к Семенову и потянул птицу за ногу.
— Отдай. Слышишь?
— Отдай, это ж его, — сказал мальчишка в тужурке, сонно глядя на Семенова.
Губы у Федьки мокрые. «Пошто они мокрые?»
— А зачем мучишь? — сказал Санька.