В печи за раскаленной дверочкой потрескивало. Веяло мягким печным теплом.
– Иван, а ты своего отца во сне видишь? – спросила Шура.
– Вижу. Сегодня видел. Час назад. И раньше тоже. Он мне часто снится.
– Живого? Ты его живым видишь?
– Живым.
– И я вижу отца живым. Может, тоже где-нибудь в плену. Война кончится, все домой вернутся.
– Поскорее бы она кончалась.
– Расскажи мне о своей деревне. Ты так ничего и не рассказала.
– Деревню нашу сожгли. Вначале казаки, несколько дворов. А потом немцы. А потом снова полицейские жгли и жандармы. В первый раз Курсант и наши прудковские мужики отбили дворы, не дали жечь. Но потом… А до войны была очень красивая деревня. Дома стоят по берегам пруда и оврагов. Некоторые забрались прямо в овраг. Весной все вокруг пахнет черемухой. В августе – хлебом. Вокруг деревни – поля. А сейчас, зимой, снег хрустит так, что, если кто-то идет по большаку, его за километр слышно.
– Ты красиво умеешь рассказывать. Ты много читаешь?
– Здесь нет русских книг.
– Сколько классов ты окончила?
– Шесть. Седьмой не успела. Хозяйка не запрещает мне брать из шкафа в гостиной книги. Но они все на немецком языке.
– А наше село стоит в лесу. Среди сосен. Летом, в жару, пахнет смолой. Вода в речке прозрачная. Глянешь с берега, и видишь, как по дну пескарики ходят, прозрачными хвостиками шевелят. А вечером мать корову доит. Целое ведро молока. Процедит его через двойную марлю и разольет по горлачам. До утра оно отстаивается. Брат любил парное молоко, а я нет. Я всегда пил холодное, утрешнее. Оно мне казалось вкуснее. А парное коровой пахнет.
– Как звали вашу корову? – спросила Шура.
– Лысеня. У нее характер очень вредный. Однажды мы с Санькой уснули в полях. Мать послала коров пасти, а мы уснули. Так она с нас кепки сняла и сжевала. Мы с братом испугались, коров пригнали и ночевать на сеновал полезли, чтобы дома не появляться. А сестры нам хлеб носили. Двое суток на сеновале прятались. А Саньку девки любят. Я это знаю.
– Он красивый. Высокий. Добрый. – Шура посмотрела на Ивана и улыбнулась. – Ты похож на него. Особенно глаза и голос. Только ростом поменьше.
– Не зря Санька пил парное молоко, – засмеялся Иван.
Шура тоже улыбнулась. Ей нравилось разговаривать с Иваном. И не потому, что, разговаривая с ним, можно было не опускать глаза, а просто нравилось. Иван рассказывал смешные истории и сам смеялся вместе с Шурой. Если бы не плен, не неволя, как бы им было хорошо!
Утром следующего дня Иван переоделся и замер в зарослях кустарника в ожидании колонны. Вскоре она появилась. Все произошло так, как говорил немец.
Иван перебросил рюкзак с одеждой и продуктами через решетку. А спустя несколько минут он уже шел в колонне, которая молчаливо двигалась в сторону моста через реку. За мостом начинался лес и дорога в горы. Где-то там была каменоломня.
Иван должен был отстать от колонны чуть раньше. Но до этого вахман Керн передаст ему схему дальнейшего маршрута. А там – горы, свобода.
Нелюбин увидел, как на другой стороне большака, в стороне окопов Восьмой роты взлетела красная ракета. Она еще не успела завершить свою траекторию, как оттуда сразу плеснули трассирующие струи. Ну, ектыть, подумал он, чувствуя, как зачесались под гимнастеркой шрамы, понеслась кривая в баню… Сашка зачем-то начал чуть раньше. И тут же понял его замысел. Таиться Воронцову было уже бессмысленно, потому что батарея «сорокапятчиков» раскрыла себя еще несколько минут назад. Уже дымил в поле один танк. Другой, немного развернувшись в рыхлом снегу, будто крупный зверь, напоровшийся на рогатину, стоял неподвижно и огрызался частыми выстрелами из длинноствольного орудия, направленного в сторону батареи ПТО. Уже лежала вверх колесами «сорокапятка», которая ближе других стояла к дороге и первой открыла огонь, а значит, первой раскрыла и себя.
Начался поединок танков и противотанковых орудий, танковых экипажей и орудийных расчетов. У каждой из сторон в запасе было несколько минут, иногда секунд, несколько снарядов или один снаряд.
«Сорокапятки» стреляли подкалиберными. Точность огня при стрельбе подкалиберными снарядами была ниже. Но вероятность поражения цели, даже если попадание приходилось на наклонную часть брони, была полной. Темп огня батареи заметно упал. Наводчики прицеливались тщательно, потому что каждый очередной выстрел мог стать последним.
И вдруг Нелюбин понял, почему Сашка заторопился с открытием огня. Он намеренно раскрыл себя. Отвлек внимание. И вся вторая волна атаки хлынула на Восьмую роту и батарею ПТО, прикрывавшую лесной проселок.
– Звягин! – махнул он связному. – Дуй быстро к артиллеристам и скажи Самсонову, чтобы начинал, когда танки дойдут вон до той разбитой березы. – И Нелюбин указал биноклем в белое поле, где двигались выкрашенные в зимний камуфляж угловатые коробки немецких танков.
Звягин исчез в березняке. И через несколько минут оттуда через головы Седьмой роты, через большак, с упругим воем ушли первые трассы бронебойных и подкалиберных снарядов.
Атака во фланг ошеломила немцев. Сразу загорелось несколько танков и бронетранспортеров. Рассеялась по полю и залегла в перелеске пехота, укрываясь от ураганного огня. Но уже через несколько минут немцы ответили сосредоточенным орудийным огнем. И Нелюбин с ужасом увидел, как одна за другой тонули в облаках дыма, копоти и горящего снега позиции противотанковой батареи старшего лейтенанта Самсонова. Вскоре он обнаружил, что стреляет всего одна «сорокапятка». Она вела огонь из глубины оврага. Трассы прочерчивали снежное пространство, беря начало в молочной дымке оврага и исчезали за лентой дороги среди маневрирующих танков и бронетранспортеров. Как бы сейчас помог им огонь гаубиц! Но где они, те гаубицы?
Приполз Звягин. Размазывая по лицу пот и копоть, доложил:
– Кондрат, хана батарее. Все – кверху колесами. И ребят всех побило, артиллеристов. Раненых в сторожку увезли. А комбат ихний, Самсонов, приказал одно орудие в овраг отвести. Без колеса. Прицел разбит. С другого сняли. Он там с двумя артиллеристами теперь один. Хорошо, что кони целы. Поставили пушку на передок, кол березовый под пустую ось подвязали и – только снег завивался! Смотри, лупит как! Они ж его оттуда не видят. У них старлей – голова! Жаль только, сразу не сообразил. Что теперь будем делать?
– Бери Чебака и Морозова и бегом к ним! В распоряжение Самсонова! Живо, Звягин! Без артиллерии нам не справиться!
– Так там же, командир, – прощай, родина…
– Исполняй, ектыть, приказ, раз даден! – рявкнул на бойца Нелюбин.
Воронцов где ползком, а где на четвереньках и короткими перебежками, пробирался на левый фланг, к большаку, во взвод старшего сержанта Численко. Следом, чертыхаясь и матерясь, тем же способом передвигались связные.
Это был самый опасный участок обороны. Сюда он сместил всех бронебойщиков, разместил их уступами, на тот случай, если немецкие танки все же прорвутся к окопам. Тогда по ним смогут продолжать вести огонь бронебойки, которые, по его приказу, окопались в березняке и у проселка позади основной линии. Возле дороги, которая вела в сторону лесной сторожки, бронебойщики нашли старые окопы и заняли их.
Воронцов спрыгнул в просторный ровик, откуда вел огонь Мансур Зиянбаев. Рядом с ним из винтовки стрелял второй номер, тоже таджик. Ни имени, ни фамилии его Воронцов не помнил. Он был из недавнего пополнения.
– Патроны! – оскалился на своего заряжающего Мансур.
Тот отбросил винтовку и быстро начал заряжать магазин.
– Где взводный? – спросил Воронцов Зиянбаева.
– Там, – махнул рукой бронебойщик. Белки его глаз были красными, то ли от невероятного напряжения, то ли от бессонной ночи, то ли ему стегануло землей по глазам. – Там взводный! У пулемета! Кузнеца убило! Иван сам за пулемет лег!
Мансур выкрикивал фразы громко, широко открывая рот. В двух шагах от бруствера Воронцов увидел воронку. Она еще дымилась. Второй номер то и дело смахивал с подбородка кровь. Мансур контужен. Воронцов сразу это заметил. Но спрашивать его об этом не стал. Кто-то должен стрелять из бронебойки. Лучше Мансура этого никто не сделает. Пока силы есть, пускай стреляет.
– Давай! Готово! – крикнул заряжающий.
Мансур снова прижал к плечу приклад и, сгруппировавшись, начал наводить длинный ствол с набалдашником пламягасителя в пространство, затянутое дымом и копотью, откуда слышались звонкие выстрелы башенных орудий, лязг танковых гусениц и крики на чужом языке. Отдача после каждого выстрела была такая, что каска бронебойщика подпрыгивала, как мячик, а шея таджика, казалось, вот-вот не выдержит.
Старший сержант Численко лежал в неглубоком тесном окопчике и короткими экономными очередями стрелял из «максима». Рядом с ним на коленях стоял связной Дикуленок и, втянув голову в плечи, так, что края выкрашенной известью каски глубоко впивались в шинельные складки, придерживал посиневшими руками матерчатую ленту. Тела сержанта Кузнецова и ефрейтора Селищева, уже остывшие и припорошенные снегом, лежали позади окопа, сложенные как для погребения. Восковые лица убитых были обращены к небу и не выражали ничего, кроме согласия с тем, что произошло, и полного равнодушия к тому, что здесь, в этом кромешном снежном поле, с одной стороны ограниченном лесом, а с другой дорогой, еще может произойти.