Николай Кораблев как-то притиснулся в стуле.
Значит? Значит? — прошептал он, тупо рассматривая на ладони заржавленные ключики… и вдруг куда-то покатился — куда-то в бездумье, в пустоту: перед ним все разом потемнело и все заглохло.
Ему что-то говорила Мария Тарасовна, но он этого не слышал. Он слышал только свое сердце. Ох, как громко стучит оно! Ах, сердце, сердце! Сколько приходится выдерживать тебе… и не разорвешься… и не лопнешь.
Так прошла, может быть, минута, две. И вот обозначились лестница, застывший, опутанный паутиной лифт, поцарапанный столик и Мария Тарасовна…
Да, да, да, — невпопад ответил он Марии Тарасовне и, приходя в себя, посмотрел на рыбу, кульки, свертки. Посмотрел и сказал: — Вы это возьмите. Возьмите, конечно, — и, схватив чемодан, он пошел по широкой лестнице вверх.
Да что ты, батюшка, с ума спятил? Богатство такое, — кричала ему вслед Мария Тарасовна.
Поднявшись на шестой этаж, Николай Кораблев отпер квартиру. Вошел. Пахнуло нежилым, пылью. Поставив чемодан у вешалки, он осторожно прошел в первую комнату — столовую.
В столовой все было на месте — пианино, буфет резкой, дубовый, трюмо, длинный стол, покрытый скатертью, стулья, а на пианино две мужские шляпы. Все было на месте, и все окутано сединой — пылью, Такая же седина-пыль лежала всюду: в спальне, в детской комнате, в кабинете. Пройдясь по всем комнатам, Николай Кораблев увидел, что он наследил, будто на песке.
«Как в пустыне», — мелькнуло у него, и только тут он заметил, что в квартире нет ни обуви, ни пальто, ни шапок.
Что ж? — проговорил он. — Холодно было в Москве. Все это людям надо. Взяли? Ну и хорошо сделали, — и вдруг ему стало так тоскливо, словно вместо квартиры он попал в склеп.
Оглянувшись еще раз в запыленное трюмо, видя там какую-то серую тень, он испуганно пошел на выход.
На лестнице его встретила Мария Тарасовна. Тяжело дыша, она поднималась по ступенькам, неся балык, кульки и свертки.
Вот батюшка, заставил ты меня подниматься с таким, а у меня и без того ноги, как чурки. Возьмите-ка, — но на глазах у нее стояли слезы — слезы голодного человека.
Извините меня, — забирая у нее рыбину, кульки и свертки, проговорил он, — давайте я вам все это донесу. Мне не надо: сегодня накормят. А завтра? Завтра я буду далеко отсюда.
3Николай Кораблев больше всех районов Москвы любил почему-то именно Арбатский. То ли потому, что в этом районе он года четыре жил, то ли потому, что тут было все очень разительно. Что стоило одно название улочек, переулочков: Скатертный, Столовый, Чашников, Конюшенный, Хлебный или, например, Собачья Площадка! Идя по Конюшенному, он ярко представлял себе размешанную грязь и то, как конюхи выводят застоявшихся коней. Кони рвутся из рук. Но вот они уже в оглоблях, и тройка лихих с бубенцами понеслась по ухабистым улицам Москвы. А вот тут жили мастера — делали столы, вот тут — разукрашенные чашки, вот тут ткали скатерти, а вот тут ковали ножи… Батюшки! Поднялась вся древняя Русь — ремесленная, деловая, торговая. А вот княжеский дом. Как перед ним не остановиться? Нижним этажом он ушел в землю и из-под земли выглядывает узенькими, подслеповатыми окошечками, а верхний еще ничего себе: стены толстенные, в полтора метра, наверху балкон-крыльцо. Когда-то, наверное, говорили: «Вот так домину отгрохал князь!» А теперь домик этот прилепился к бочку многоэтажного гиганта, как щенок к лапе волкодава.
Николай Кораблев в свободное время любил побродить по улочкам, переулочкам Арбата. Обычно они. вместе с Татьяной выходили из квартиры в поздний час ночи, когда Москва почти вся спала, и бродили, задерживая свое внимание на домиках, на древних воротах. А когда шли по Ружейному, Николай Кораблев начинал рассказывать, восстанавливая вся древнюю Русь — далекую, привлекательную, как детство.
И вот сейчас, колеся по улочкам, он видел, что Арбат все тот же: те же изгибы, те же малюсенькие боярские домики, прилепившиеся к гигантам-домам… и, однако, все это было и не то: тротуары не светились чистотой, как светились они до войны, не видно клумб с пышными цветами, земля разрыта, и всюду — в сквериках, на площадках, в палисадниках — зеленеет картошка. Картошка! Картошка! Куда ни повернешься — картошка. А дома иные облупились, иные разукрашены разными красками, как комедианты на сцене.
Да. Да. Арбат тот и не тот. Не тот он еще и потому, что рядом с Николаем Кораблевым нет Татьяны. А ведь каждая улочка, каждый поворот, каждый домик, дом, загородка палисадника — все, все напоминает ему Татьяну. Вот здесь они сидели на лавочке, и Татьяна над чем-то громко, заразительно смеялась. Смеялась так, что кто-то в нижнем этаже домика проснулся и, видимо, зараженный ее смехом, сказал:
Эко! Раскалывается как!
А вот тут она однажды остановилась и, прислушиваясь к себе, тихо произнесла:
Живой он, Коля. Я слышу его. Слушай-ка, — и положила руку к себе на левый бочок живота.
А вот здесь она… Да нет. Все, все — и камни, и тротуары, палисадники, тропы в сквериках, проделанные детскими ножонками, — все напоминает ее, Татьяну. Только ее нет. И где она? Он не знает. И жива ли она? Ну об этом не следует и думать. Конечно, жива. И сын Виктор жив, и Мария Петровна жива. И все они думают о нем и тоскуют так же, как тоскует и он.
4В приемной наркома его встретила Лена. Так все зовут ее уже лет пятнадцать: нарком зовет Леной, посетители — Леной и Николай Кораблев — Леной. До войны она была пышная, полногрудая, со взбитой прической, а сейчас — щеки впали, под глазами морщины.
Лена, здравствуйте! Вы ли это?
Я, я, Николай Степанович, — и Лена обеими ладонями провела по плоским бедрам. — Весь внутренний запас мы израсходовали.
Да как же это вы? Сколько раз мы с вами по телефону разговаривали… хоть бы намекнули… ну, я как-нибудь прислал бы вам… сала или масла.
Лицо у Лены дрогнуло, и она с благодарностью посмотрела на Николая Кораблева.
Не могу, Николай Степанович: подумаю об этом, и кажется мне — ворую я что-то с общего стола. А к наркому вы рано. Ведь он вас пригласил к одиннадцати, а сейчас только половина — она посмотрела на дверь кабинета. — В другое время я бы вас туда пустила, а сейчас там учительница.
Из подшефной школы, что ль?
Нет. Английский язык изучает с десяти до одиннадцати.
Английский? Это что ж? А когда отсюда уходит?
Да все так же — в три, четыре утра.
Ну-у! Похудел, наверное?..
И не говорите, — Лена отмахнулась и, заслыша звоночек, быстро вошла в кабинет, не прикрыв за собой дверь.
Ну, кончаем, — послышался голос наркома. — Кончаем: ко мне приехал друг с Урала, а полдвенадцатого я должен быть в Совнаркоме. Завтра нажмем.
Вскоре из кабинета вышла учительница.
Лена сказала:
Идите, Николай Степанович. Только имейте ввиду: у него полдвенадцатого Совнарком.
Николай Кораблев вошел и увидел за столом, в глубоком кресле, Илью, своего друга по студенческим годам. Но это был совсем не тот. Тот был полный, красивый, быстрый на ногу, а у этого — личико маленькое, в плечах он узенький, только глаза большие, серые — глаза уставшего человека. Выпроставшись из кресла и идя навстречу Николаю Кораблеву, нарком с сожалением проговорил:
Болею, Николай. Черт те что со мной, не то рак, не то я сам дурак: запустил, понимаешь, себя, — и с армянским акцентом, балагуря, добавил: — Шашлык бы надо кушать, нарзан бы, понимаешь, надо, вино… — и снова серьезно: — На кой черт шашлык и нарзан в такое время? Ну, зато, — он вдруг заговорил громко, как бы перекликаясь в горах, — зато всыплем! Такой удар приготовили!.. Все равно в Берлине будем. Как ты думаешь?
Я? Да ведь очень далеко.
Сомневаешься?
Ни капельки. Анализирую.
Ты все такой же, Николай, — и пощупаешь и понюхаешь?
Такой же, Илья.
Это хорошо. Я вот на днях… ну, устал, понимаешь… и одно дело, не пощупав, не понюхав, подписал… За это меня дня три тому назад в Совнаркоме так пощупали, так понюхали, в глазах зарябило.
Там что ж, — глядя на золотую звездочку, приколотую к груди наркома, проговорил Николай Кораблев, — и Героев Социалистического Труда не щадят?
Нет. Еще крепче. Понимать, еще крепче! — не то радуясь, не то хвалясь, вскрикнул нарком и смолк, видя, как глаза Николая Кораблева заполнились тоской. — Что? — заговорил он. мягко притрагиваясь обеими руками к его плечам. — Может, я что неладное сказал?
Нет. Вспомнил, как ты плясал на именинах у моего сына.
Ах, да, да. Помню. Танец Шамиля. О-о-о! Какой я был легкий! А теперь — вот. Нет, как только война кончится, я поеду в Кисловодск, а потом на родину — в Армению… заберусь в горы и всю немощь к черту сброшу… и опять у тебя плясать буду танец Шамиля. Ух!
Глаза у наркома засветились, и он радостно посмотрел на Николая Кораблева, но тут же понял, что того все это не радует; наоборот, морщины на его лице стали глубже, а глаза заволоклись дымкой.