Анфиса вошла с метёлкой на длинной ручке. Оценила картину. Полюбовалась наклонённым станом лакея, его тонкой талией. Взор её замаслился. Остановился на поджаром заде и крепких икрах. «Хорош, аспид… Сердце прям ёкает».
— Что-то вы, Яков Иваныч, заходить перестали.
Он будто не слышал:
— Скажи: огня. Огня…
«Аспид и есть», — ныло у неё сердце. Только бы голос не дрогнул, притворилась, небрежно метя метёлкой:
— Что-то бабы в кухне говорят, вы, Яков Иваныч, ночью от Пелагеи выходили.
Но тот даже не обернулся, занятый птицей:
— Гляжу, работы на кухне мало, а баб много, раз говорят. Ну скажи: огня…
Слёзы так и полезли, проклятые:
— Да зря время тратите, Яков Иваныч.
— На кого ж тратить?
— Может, я что занятное знаю.
— Огня… Скажи, голубчик: огня…
— Я вот много чего примечаю.
— …Огня… огня.
— Барыня, например, генеральша которая, ночью гулять пошла, а прибежала — трёпаная. Платье-то она убрала. Да я-то нашла. А на платье пятна от травы. Ей-богу, как у простой девки.
Яков отвёл лицо от клетки, выпрямился. «Попался!» — обрадовалась она. Заработала метёлкой энергичнее. Метёлка порхала, Анфиса приближалась:
— Вот оно как. Хоть барыня, хоть простая девка, а всё одно — как с полюбовником кувыркаться, так и не отличишь.
Яков схватил её за талию:
— Приметливая ты, гляжу. Кто ж полюбовником у ней?
Пожала плечами:
— За ноги не держала, со свечкой не стояла. По лесам за ней не таскаюсь.
Яков её тряхнул — пока что ласково, но так, что понятно: может и не ласково.
— Не может же быть, чтобы такая приметливая и не знала.
Сердце её заколотилось, аж выскакивало. По телу прокатывал жар.
— Примечать-то — не то же самое, что за ноги держать. Ходит тут один. Зыркает. Может, просто зыркает. А может, и не просто. Сосед.
— Конечно, сосед. Это всегда сосед, — ухмыльнулся лакей.
Попугай заверещал, заходил по жёрдочке. Анфиса поморщилась кокетливо. Но Яков уже выпустил её, оттолкнул. Вернулся к клетке. Это обидело Анфису:
— Дурной он. Граф всё бился с ним, бился. Да и бросил. Без толку. Ни словечка в башку его дурную не втемяшил. За что только деньги плочены?
Покачала головой, опять заработала метёлкой, вытряхивая страсть:
— В суп бы поганую тварь, — приговаривала, поднимая облачка пыли. — Да жира — шиш. Одни кости.
— Скажи: огня… — мягко упрашивал лакей. — Кто мой умница? Ты мой умница… Скажи: огня.
Анфиса покосилась на своего любовника. Ревность заворочалась опять — теперь уже к птице.
— Больно вы ласковы с этим дармоедом, Яков Иваныч, — покачала головой, о себе, дурище проклятой, пожалела. Уж и видела всяким: раздетым, одетым, в портах, без портов. А всякий раз дивилась его стати и потому несколько трепетала: «До чего хорош».
Яков не ответил ей. Просунул сквозь прутья палец. Попугай с готовностью толкнулся головой, подставил мягкий лобик, стал тереться.
— Ну дела, — остановила метёлку горничная, удивилась. — Полюбил он вас, никак.
Лакей почесал попугаю голову. Птица прикрыла глаза нижними веками, вся обмякла, распустила крылья.
Яша улыбнулся:
— Граф бросил. А я терпеливый. Я очень терпеливый. Я до-о-о-олго могу ждать.
Распрямился. Взял щётку, совок и отправился, куда шёл. Анфиса домела — то есть сбила пыль со всей фарфоровой и бронзовой дребедени на пол. Закрыла за собой дверь. Попугай от стука двери взметнул хохолок, приоткрыл клюв. Помигал. Стал раскачиваться на своей жёрдочке из стороны в сторону. Заверещал:
— Жги!.. Жги!.. Жги!.. Жги!..
В роще, где молодые осины теснились почти непроходимым частоколом впереди крупных старых деревьев, Бурмин спешился. Усталая лошадь тотчас наклонилась к траве губами. Бурмин присел на корточки. Здесь Иван оставил ещё одну пахучую метку, но сам след уводил дальше. Бурмин встал, оглядываясь. Прошёл немного. Ноги стали топко проваливаться в мох. Услышал бормотание ручья. Песок под водой казался чистейшим, как в часах. На бережке след обрывался. Кое-что из своего человечьего опыта Иван, стало быть, помнил: от того, кто может тебя унюхать, всегда уходи по воде.
— Иван, Иван, где ж тебя носит… — пробормотал Бурмин, над его головой спрашивала сама себя о чём-то малиновка.
Бурмин послушал ручей, птицу. Бесполезно, решил он: на день Иван — вернее то, кем он стал, — наверняка залёг в укромное место. Но кем он стал? И как много в этом существе от прежнего Ивана, знать было невозможно: разные книги толковали предмет по-разному. Несмотря на солнечный шелестящий день, душу скребло дурное чувство чего-то непоправимого. Бурмин пошёл обратно к лошади, которую оставил у лещины. Лошадь покосилась карим глазом и, поняв, что время вышло, стала щипать торопливей. Это была кобыла из самого первого помета, шестилетней давности. Из тех самых первых, кого он приучал к себе, своему запаху, она не боялась хищников, понимала его с полувзгляда. Бурмин похлопал по мокрому плечу, поправил узду:
— Всё, милая. Домой.
И в тот же миг что-то с треском продралось из орехового куста и обрушилось ему на плечи, захватив шею в локтевой сгиб. Смрадное дыхание обдало ухо. Оно целило к яремной вене. Бурмин инстинктивно прижал подбородок к груди,