огорчен.
– Может, чаю? – заботливо произнес он, все еще пытаясь найти лазейку к ее душе. – Или кофе? Кстати, надо посмотреть, как там мамин пирог! – спохватился он. – Давай я сбегаю, проверю, и заодно принесу нам чаю.
Заручившись кивком девушки, он вышел из комнаты, неплотно прикрыв дверь.
Оставшись одна, Галь посмотрела вслед соученику с жалостью. Совесть, голос которой она усиленно заглушала в себе, заговорила в ней опять. Уже битый час был ею потрачен здесь на обсуждение какой-то книги о том, что такое норма. Неужели Одед не мог найти другой темы для разговора?
Впрочем, Одед, как и Шахар, всегда изумлял их в учебе. На уроках литературы он проявлял серьезные знания о произведениях и авторах, к изучению которых они только лишь приступали, а то и упоминали вскользь, что приводило Дану в восторг. При этом, делал он это кротко, не кичась, в отличие от своего напарника. Его начитанность, вкупе с его невинностью, и создала ему славу странного, не от мира сего.
Хотя Галь только что сама сказала, что таким «ненормальным», как они, надо ценить и беречь друг друга, сейчас ей захотелось удрать отсюда. Под любым предлогом! Вообще-то, ей не нужно было сюда и приходить. Однако, уже придя и согласившись на чай, она не могла просто встать и откланяться. Соображения приличий, пока еще, брали вверх.
Злополоучная гостья слышала из комнаты звонкие визги вернувшихся домой сестричек Одеда, веселую возню с ними Одеда и его родителей. Не испытывая никакого желания присоединиться к ним, она принялась совершенно безучастно выдвигать и задвигать ящики его рабочего стола. Но один предмет в нижнем ящике привлек ее внимание: большая коробка, обклееная цветной бумагой с сердечками и крупной надписью: "Моей единственной". "Ишь ты", – с любопытством подумала девушка, кладя коробку к себе на колени и приподняв крышку.
Первое, что она там увидела, абсолютно шокировало ее: ее знаменитая фотография на пляже, ее недостающая копия, которой она обыскалась в начале учебного года и про которую давно забыла. Вот, значит, где она была! Одед стащил ее тогда. Как ему это удалось? Смотри-ка, не настолько уж он и прост, этот тихоня!
К фотографии был прикреплен листок линованной бумаги. Галь машинально схватила свой снимок, развернула листок и прочитала:
"На фотографии, глянцевой и гордой,Твои глаза целую, губы, плечи.Живые словно на бумаге мертвой,Они, светясь, мне тянутся навстречу.Ах, наяву бы были эти ласки!Соединиться бы с изображеньем!С тобой смотреть на сказочные краски,Разлившиеся на небе вечернем!Но я, увы, сторонний наблюдательТого, как ты любуешься закатом.Он стал твоим, когда чужой искательВас обессмертил фотоаппаратом".
Ошалевшая Галь раз пять перечитала стих, не веря собственным глазам. Он посвящался ей, он был сочинен про нее! Невероятно! Этот олух не просто стянул и сохранил ее фотографию, – он сочинил про нее стих! В то время как, подлец Шахар заменил это ее первоклассное изображение своим дилетантским снимком, из-за чего она с ним поругалась, здесь ему было отведено особое надежное место.
Слезы заблестели в уголках глаз несостоявшейся модели, лед в ее сердце тронулся. Двенадцать прочитанных ею строчек пролили бальзам на ее самолюбие и вызвали умиление. Что говорить, у Одеда богатое воображение!
Дрожащей рукой она взяла из коробки верхнюю тетрадь и открыла ее наугад.
"Я без тебя не спел бы песен этих,Струю таланта вдруг не ощутя.Существовал бы, не живя, на свете,Тебе, как вере, верность не храня.Я без тебя не знал бы наслажденьяЛюбить страдая, и страдать в любви.Могу поклясться, в полном убежденьи,Что не напрасно дни прошли мои.Я без тебя не стал бы сам собою,Иль, может быть, собою, но иным —Не драматичным страждущим героем,Порабощенным идолом своим.Я без тебя – и это все решило.Тебя мой друг за талию ведет.Но ни одна другая в мире силаВ моей душе твой след не заметет!"
Девушка нервно сглотнула слюну. Кем же она была для Одеда? Музой? "Прекрасной дамой"? Или девчонкой, которую ему, как и многим другим, хотелось бы поиметь? Или и тем и другим вместе взятым? Во всяком случае, Шахар, за все пять лет их романа, не посвятил ей ни строчки, не считая любовных записочек и открыток по разным поводам. Правда, у него никогда не было поэтических талантов. Привыкшая к романтике совсем другого рода – встречи, подарки, постель, – Галь не знала, как ей отнестись к тому, что она только что обнаружила.
Она потянулась за второй тетрадью и пролистнула несколько страниц. Август позапрошлого года:
"Прошу, не снись мне, раз не можешьМой сон в реальность превратить.Зачем томленьем сердце гложешь,Уже готовое забыть?Хоть в каждодневном сером бденьи,В груди – с обширною дырой,Я обретаю утешеньеВ ночном свидании с тобой.И ты приснилась в ту минуту,Когда, казалось, кончен бред.Гляжу в себя – там вновь повсюдуТвоих шагов глубокий след.Как больно! Обновленой страстиКричу меня освободить.Не снись мне больше, раз не властнаВ явь эти сны превоплотить".
Любовные сны… Вот это да! Интересно, что же такого скромняга Одед нафантазировал себе про нее? Вообще, в тот период, каким был датирован этот стих, он ни на кого не производил впечатление парня, которому нужен был секс. Оттого к нему все и относились соответственно. И вдруг такое…
Желая подобраться к истокам этого всего, Галь, уже уверенней, раскрыла нижнюю тетрадь. В самом же ее начале, еще корявым полудетским почерком, было выведено:
"Стою к столбу прикованный цепями,А под ногой – костер любви горит.В моих ты мыслях днями и ночами,И кровь во мне два года говорит"…
И так далее на девять или десять строф, – неумелая, нелаконичная, но проникновенная проба пера. Галь взволнованно взглянула на ее дату. Девятый класс. Ну и ну! Эта история начинала выглядеть не на шутку серьезной.
Девушка, в смятении, листала страницы тетрадей, на одном дыхании прочитывала выбранные наугад стихи, и поражалась тому, как отзывался о ней в рифмованных строках бедолага. Они были разными по своему качеству и содержанию: то наивными, сырыми, посредственными, то сквозь твердо выдержанную форму прорывалась неожиданная мощь и философия, то тут и там вспыхивали фрагменты прошлых событий, политые цветом страсти. Становилось очевидным, в каком накале переживаний жил все эти годы юноша. Он сочинял… просто чтобы сочинять. Эти тетради были как бы его своеобразными дневниками, и, по всей видимости, кроме него о них больше не знал ни один человек. Впрочем, судя по всему, Одед сам весьма тяготился этим:
"Отплакал грифель на бумаге белой.Вновь руки жжет посланье в никуда.Но дам ожить я песне неумелой,Чтоб петь тебе сквозь многие года! "
И рядом же – очередное пронзительное признание:
"Моя душа, моя печаль, – где, где ты?Приди, приди, – я жду уже давно!Уедем мы на самый край планеты,Где никому найти нас не дано.Там, на лугу, среди